Багровые ковыли - Виктор Смирнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Степан иногда присвистывал от потрясения. В Риме они пережили заново взлет и падение империи.
Всюду были демонстрации под красными флагами, митинги. Итальянцы в блузах а-ля Гарибальди орали что-то друг другу на перекрестках и площадях. Проходили стройные, хорошо организованные отряды молодых людей в черных рубашках и черных пилотках. У всех на устах было имя – Муссолини. На развалинах, оставшихся в наследство от великой империи, висели портреты человека с выступающим подбородком, очень стремящегося быть похожим на диктаторов античности.
Из Неаполя в Марсель они вышли на французском прогулочном пароходе, который, между Корсикой и Сардинией, ловко протиснулся в пролив Бонифаче и там, уже у берегов Франции, попал в жестокий шторм. Холодный воздух, огромной плотной массой перевалив через Альпы, гнал пароходик от берега. В салоне с удобными креслами, которые служили и сиденьями, и ложами для ночлега, подбрасывало и опускало, как на качелях. Иллюминаторы застилало пеной. Небо было темным. К счастью, никто из них не страдал морской болезнью: порода Щукиных была крепка и жилиста, а Степана вообще ничего не брало.
Шторм пугал и веселил, напоминал об утлости житейской ладьи. Степан, решившись, вдруг сказал, наклонясь к Щукину:
– Вы, конечно, извините, Николай Григорьевич, может, что не по сердцу скажу. А только, видится мне, не так уж плохо, что у нас революция брякнулась, как дурная теща в гости. – И, встретив вопрошающий взгляд строгих, с ястребиной желтизной, зрачков полковника, пояснил: – Ну видите, в былое время вы бы ко мне не снизошли, как ныне. Как к равному. А было бы у нас, как вот те, с собачками, на «Константине Павловиче» хотели. А теперь вот, и большое за то спасибо, всю заграницу мне показали и объяснили. Не погнушались, приподняли меня, темного. И сильно мне хочется теперь про все это еще больше знать. Вот как…
Щукин только крякнул. Резонно. На фронте, бывало, как задождит, офицеры по землянкам в винт режутся, а рядом, в окопах, солдаты под присмотром унтеров. Эти отдельно, и те – сами по себе. Красные научили братству!
Посмотрел на Таню. Слышала ли? К концу путешествия она вновь стала задумчивой, к ней словно вернулись воспоминания: Европа не стала сильнодействующим снадобьем.
А Таня и в самом деле все чаще размышляла о Кольцове. Европа поразила ее контрастом богатства и бедности, высокой образованности и полнейшей безграмотности.
Павел Андреевич мечтал, как и все большевики, о рае, о равенстве, о бесплатном образовании, бесплатных врачах, о свержении власти денег, о всеобщем мире, который не будет знать национальных границ. Не только мечтал. Он рисковал жизнью, чтобы достичь этого. «Красный шпион». Таким он оставался для Николая Григорьевича. Но за ним стояла правда. Пусть она труднодостижима. Пусть вовсе недостижима. «Тьмы низких истин нам дороже…»
Она поняла, что Кольцов сопровождает ее в этом путешествии. Смотрит немного ироническим, немного сочувственным взглядом. И когда она, уставшая от дорог, дремлет в кресле, он вдруг начинает беседовать с ней. И говорит то, о чем она сама думает. Ну вот мы путешествуем, с нами все любезны, предупредительны, для нас сияет снеговая феска Олимпа, нам поют гондольеры, и на меня заглядываются, косясь на мрачного Степана и на папу, итальянские жиголо с томно-лживыми глазами.
И все потому, что добрый папа, умный, и проницательный, и жестко-суровый, если надо, сумел раздобыть где-то (где и как – не хочется даже думать) немало денег и вырваться из трюма жизни, где обретаются сейчас большинство русских беженцев. Только потому! Но если бы она была бедна, как все, разве она не осталась бы все той же Таней, разве это убавило бы у нее ума, такта, порядочности, красоты? Так за что она была бы обречена на несчастье? Только из-за отсутствия денег, этих бумажек, на которых нарисованы всякие картинки и цифры? За что порицать Кольцова и всех, кто с ним? За этот порыв? Да, большевики жестоки, как жесток и весь бунтующий, поднявшийся из темноты и прозябания народ. Но ведь так вышло, что нет серединки. Как нет серединки, она это почувствовала, даже в Италии, где потомки мудрых римлян, давших миру основы права, кодексы Юстиниана и Феодосия, маршируют отдельными красными и черными колоннами, готовые сцепиться друг с другом. Кто-то победит.
«Ах, Павел Андреевич, Павел Андреевич, вот так же жестоко, волею судьбы, разлучены теперь и мы с вами. И я беседую с вашей тенью, вашим образом, переливая ваши мысли в мои…»
Злой ветер не давал пароходику приблизиться к французским берегам. В иллюминаторы, омываемые волнами, иногда, прорывая темноту облаков, заглядывало багровое солнце. В салон забежал помощник капитана, бледный и торопливый, успокаивающе заявил:
– Мы на траверсе Тулона.
Но на траверсе – это где? В десяти, тридцати, ста милях?
Щукин положил свою ладонь на узкую, трепетную кисть Тани. Успокаивал. Но, повернувшись к дочери, увидел, что она, с полуприкрытыми глазами, улыбается. Ее нисколько не страшат эти водяные горы, которые играют пароходом. О чем она думает? Опять о прошлом?
В гавань Марселя они входили уже спокойно: Прованские Альпы укрыли узкую прибрежную полосу от шторма. Закат отражался в окнах домов, прилепившихся к склонам. Они приближались к Старой гавани, минуя замок д’Иф, где когда-то томился выдуманный Дюма граф Монте-Кристо, ангел возмездия. Над вокзалом Сен-Шарль ветер разносил паровозные дымки.
Щукин решил не задерживаться на юге Франции, хотя ранее думал о поездках в Сен-Тропез, Канн, Ниццу, где так много русского, где, как маленькие драгоценности, стоят православные храмы, выстроенные по заказам отдыхавших здесь великих князей.
На вокзале Щукин отправил в Париж, на рю Гренель, в русское посольство, Маклакову, телеграмму о своем прибытии. Он должен был выполнить просьбу «господина Студицкого».
…Поезд медленно вошел под перекрытия мрачного, пропахшего паровозной копотью вокзала Гар дю Нор. Степан с портфельчиком ступил на перрон первым, под присмотром Щукина. Надо быть бдительным в этой столице из столиц.
Наблюдая за Степаном, Николай Григорьевич почти наткнулся взглядом на Микки. Лицо Уварова нельзя было разглядеть из-за огромного букета роз, который поручик держал в руке. Впрочем, и Микки не заметил Щукина. Он смотрел на Таню, которая в своем дорожном, приталенном, в полоску, костюмчике, купленном в Неаполе и оказавшемся удивительно впору, сходила на перрон. Ее волосы выгорели на солнце Греции и Италии и теперь, казалось, освещали темный вокзал. На смуглом лице выделялись серые, с отливом в щукинскую желтизну, глаза.
Микки опустил букет и застыл в некоторой растерянности. Он не отрываясь смотрел на Таню. Форма на Микки была новенькая, с серебристыми адъютантскими аксельбантами. На него обращали внимание, но он не видел никого, кроме девушки в дорожном костюме.
Щукин усмехнулся, остановился рядом. Степан, осознав, что происходит важная встреча, чуть отошел в сторону, оглядывая окружающих с высоты своего роста. К загранице он уже привык. Гомон, приветствия на чужом языке, чужие запахи, плач, смех французов не смущали и не отвлекали его.