Война Фрэнси - Фрэнси Эпштейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мой брак, и без того довольно шаткий, претерпел несколько серьезных ударов. У нас с Джо никогда не было возможности по-настоящему узнать друг друга, а теперь мы были лишены уединения. Мое отношение к его подвигам было двойственное. Мне не нравилось, что он так рискует. Я восхищалась его успехами, но никогда не высказывала этого, при этом с удовольствием пользовалась теми преимуществами, которые они давали. Обеспокоенная его ежедневными авантюрами, я так и не поняла, почему он рисковал и тогда, когда в этом не было необходимости. Я завидовала Марго и Артуру, которые были так сильно влюблены друг в друга, и ненавидела себя за то, что не могу дать мужу хоть немного любви и понимания. Прочие молодые семьи распадались из-за неуверенности в будущем и желания взять от жизни как можно больше наслаждений.
Напряжение существования в гетто и непрекращающаяся депортация делали человеческие отношения непредсказуемыми. Зачастую общение со старыми друзьями в новой, удушающей обстановке становилось невозможным, а незнакомцы превращались в друзей на всю жизнь. Появился совершенно новый образец поведения, во многом самоотверженный и благородный, но временами эгоистичный и аморальный. И я вновь увлеклась религией. Ребенком я была очарована мистицизмом католических обрядов, теперь же я с подозрением смотрела на миссис Т. и других новообращенных, чью веру не покачнула абсурдность всей ситуации.
Моя подруга Вава (ближайшая кузина Джо) формально всю жизнь была католичкой. Ее родители, как и мои, были агностиками. Теперь же, под влиянием ее друга, венского раввина, она возвращалась к иудаизму. Я не относила себя ни к иудеям, ни к католикам. Чувствуя свое одиночество, в первое лагерное Рождество я отправилась на католическую мессу, которую тайно служили на одном из многочисленных чердаков. Почти пятьдесят человек всех возрастов совершали одни и те же движения. Это пугало. Не имея в сердце истинной веры, я не чувствовала ни утешения, ни присутствия Бога — совсем ничего.
Позднее вместе с Вавой я побывала на субботней службе в самом старом и мрачном бараке Терезина. Там были только старики в молельных шалях, раскачивающиеся и затерянные в чуждом и непостижимом для меня мире. Я ушла оттуда в недоумении. Вава сказала, что я должна была почувствовать родство с этими людьми, но там я чувствовала себя чужой и не почувствовала никакого отклика. Я хотела делать что-то важное, что объяснило бы причину нашего существования, вместо того, чтобы молиться Богу, который, очевидно, оставил нас. Но крайне активные тайные общества сионистов и коммунистов вызывали у меня одинаковую неприязнь.
Как раз в то время такие же молодые пары, как мы с Джо, которым жилось сравнительно лучше других, неофициально начали усыновлять детей, оставшихся в Терезине в одиночестве, чьи родители погибли или находились в другом лагере. Замысел заключался в том, чтобы хоть немного заменить им родные семьи и, делясь едой, поправить их здоровье.
Норма продовольственного пайка была минимальной. За день обычно выдавали восьмисантиметровый кусочек темного хлеба, две чашки черного кофе, который лишь изредка напоминал настоящий кофе, порцию горохового или чечевичного супа (горстка бобов, плавающая в темной воде), три или четыре картофелины в мундире, ложка томатного соуса, или горчицы, или кусочек репы. Мясо давали редко, его называли «гуляш»: коричневая подливка с редкими кусочками конины. В него шло только то мясо, которое продовольственный отдел признал «непригодным для употребления». Время от времени можно было получить еще крошечный кусочек салями или треть небольшой банки печеночной пасты, немного маргарина или масла чернослива. Дети питались немного лучше, но и их диета никак не способствовала росту.
Мы с Джо отправились в детский дом, чтобы выбрать ребенка на усыновление. Выбор был огромный, но, посмотрев на мой возраст, начальница заведения сказала, что всем будет лучше, если мы возьмем ребенка трех или пяти лет. Во время обсуждения деталей я заметила темноволосую девочку лет девяти с огромными карими глазами, которая одиноко стояла в углу и наблюдала за всем происходящим. Несмотря на протесты директрисы, я настояла на том, что мы должны удочерить Гизу, двенадцатилетнюю девочку, которая, не сказав ни слова в ответ на наше предложение, все же согласилась прогуляться с нами, чтобы познакомиться получше. В деле Гизы было сказано, что во время аннексии Судет[19] ее родителей арестовали, и больше о них ничего не было известно. Ее и брата поместили в приют в Карлсбаде, а после оккупации перевели в пражский приют. Спустя четыре года его в полном составе эвакуировали в Терезин.
Шестнадцатилетний брат Гизы по возрасту уже должен был работать. Он жил в мужском бараке и нечасто навещал сестру. Она, словно мышонок, с подозрением относилась ко всему и всем. Прошли недели, прежде чем мне удалось заставить ее улыбнуться. Несмотря на постоянный голод, она откусывала лишь кусочек от всего, что мы ей давали, а остальное прятала в карман. Я до сих пор не знаю, зачем она это делала: возможно, чтобы съесть позже, а может, хотела поделиться с братом. Как-то раз мы дали ей немного шоколада, и оказалось, что она видела его впервые.
Однажды Гиза услышала, как в разговоре с Джо я произнесла несколько английских слов, и наконец-то оттаяла.
— Ты говоришь по-английски! — воскликнула она. — Научишь меня?
Так мы и подружились. Я занималась с ней по часу в день, импровизируя по ходу занятий. Она впитывала знания, как губка, и, к счастью, начала больше есть и немного поправилась. В одежде больших размеров она выглядела еще тоньше, чем была на самом деле, поэтому я перешила для нее что-то из своих вещей. Она стала разговорчивее, а как-то раз, увидев свое отражение в окне на улице, даже немного возгордилась.
Она вспоминала родителей, и со временем рассказала мне многое о том времени, когда они еще были рядом. Гиза никогда не плакала и всегда сохраняла очень взрослую дистанцию. Она, несомненно, воспринимала меня как друга, но ни у кого и не было иллюзий, что я когда-нибудь заменю ей мать.
В 1943 году моя жизнь казалась мне более-менее стабильной, хотя поезда с заключенными постоянно прибывали и отправлялись. Отправка поезда всегда вызывала панику и бесконечные споры о том, кто должен уйти, а кто — остаться. Иногда привозили только молодых, способных работать, а иногда — старых и больных. Железную дорогу из Богушовице должны были достроить нескоро, поэтому мы с Джо не очень волновались. Слухи ходили разные: это последний поезд, война закончится через пару недель, самое большее — через три месяца.
Не стоит удивляться, что, находясь в такой атмосфере, мы с Марго решили сходить к хироманту. Мы слышали о старушке из Германии и как-то вечером пришли к ней — в барак для стариков. Мы сидели у окна. Пока она водила сморщенными пальцами по моей ладони, я смотрела на ее красивое спокойное лицо. Помолчав, она посмотрела мне в глаза и сказала: «Дитя, твой муж красив и молод, но я вижу тебя вдовой. Он участвует в чем-то, и это будет стоить ему жизни. Ты же будешь жить и выйдешь замуж за человека, которого знаешь с детства. Ты покинешь Европу и пересечешь с ним великий океан, чтобы там создать новую семью».