Трусаки и субботники - Владимир Орлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Была такая пророчица. Матрона, – сказал я. – Ее опекали. С ней общался Иосиф Виссарионович. По делу. Вам-то положено было бы о ней знать.
Некоторое время Сергей Александрович молчал. Потом спросил мрачно:
– Ты опять дерзишь, что ли?
– Упаси Боже, – сказал я. – Но мне удивительно, что вы именно теперь-то на меня дуетесь? Мордой прокатили меня по столу. Сами-то, может, за проведенную операцию звездочки две получите. И при этом воспользовались моим именем и моей честью. Может, и генералом со временем полагаете стать, а на меня дуетесь…
Сергей Александрович рассмеялся.
– Ну ладно, Куделин, – сказал он. – Думаю, что нам с тобой еще придется свидеться.
Разговор, естественно, не улучшил мое настроение. Сведения, как и обещано, разбросают. Какими же крючками и веревками добывал Сергей Александрович сотрудничество Бодолина, достойного иметь псевдоним, и куда направлял его усердия? Мне было страшно выходить из своей коморки. Все в мире стали моими недоброжелателями. Все могли презирать меня. Тыкать в меня пальцами: он (я) посадил двадцать (или сколько там?) свободомыслящих личностей. Не пожалел даже свою Цыганкову. Мерзость какая!.. Погоди, Цыганкову никто не сажал, отчитывал я себя. Но зачем я ляпнул про Матрону, начались новые сокрушения. Мальчишество глупейшее! И сейчас же пришла уверенность в том, что и Ахметьев, вовсе не опасавшийся соседа Чашкина, подозревал во мне подлеца, а потому и наградил меня сведениями, несомненно ценными для таких, как Сергей Александрович, для всей их породы, чтобы потом выяснить, куда подаренные сведения утекут и где выплывут. Я в день беседы такую возможность не исключал, а сейчас отношение ко мне Глеба Аскольдовича, его подозрения и подвохи казались мне совершенно очевидными. Вот только цели подброса мне Ахметьевым фантазий, чуть ли не болезненно бредовых, с пророчествами Матроны и о вожделении стать осознающим себя Призраком-Исполином, так и оставались мне неясными. Но и пытаться разъяснить их заново я не был намерен. И никто ни слова из меня о разговоре с Ахметьевым не вытягивал, а я сам взял и проболтался про Матрону. Да и кому! Мальчишество, сопливое мальчишество! Но как тут можно было допускать мальчишество – в мои годы Михаил Юрьевич уже писал историю Печорина!
Есть я совсем не хотел, меня чуть ли не тошнило, но, чтобы побороть свои страхи, чтобы они не унижали меня, я заставил себя отправиться в столовую. Свободное место оказалось за столиком с типографскими, но за спиной моей сидели женщины из нашей Группы Жалоб. Я одолел творог со сметаной, перловый суп и принялся вдавливать в себя печенку с макаронами. Тогда я и услышал: «Миханчишин… Миханчишин… А эта-то, лахудра Цыганкова…» Наши дамы явно не относились к поклонницам лахудры Цыганковой. «О ней-то что тревожиться! – фыркнула одна из дам. – У нее же папа – сам Корабельников. Кто ее посмеет тронуть!» Я отодвинул тарелку с печенкой, глотнул кисель из стакана и ретировался, не перемолвившись ни с кем словом, в свою коморку. Действительно, кто посмеет тронуть дочку самого Корабельникова? Надо взять себя в руки. А то ведь, возвращаясь к себе, готов был сейчас рычать на каждого из повстречавшихся мне. Был бы я волком, у меня шерсть, наверное, стояла бы дыбом. Или мне еще предстояло превратиться в волка?
Принесли полосы, я сидел над ними в одиночестве, успокаиваясь. И когда, часа через полтора или два, снова зазвонил телефон, я не стал подскакивать и хватать трубку.
– Василий…
– Ну я-я… – растягивая звуки, произнес я.
– Это Валерия Борисовна…
– Валерия Борисовна, ваша дочь имела с вами утреннее общение? И рассказала ли она вам о событиях своей жизни? Не о всех. Но хотя бы о некоторых?
– Да. Но…
– Тогда, Валерия Борисовна, нам с вами разговаривать нечего.
– Погоди, Василий, не бросай трубку. Юлию… ее тоже задержали…
– Ее арестовали? – вырвалось у меня. – Когда?
– Да, арестовали. Сегодня в двенадцать, в первом часу. Прямо на улице. А на вашей квартире, на проспекте Мира, все переворошили…
– Ну и что? – спросил я.
– Как «ну и что»? – удивилась Валерия Борисовна.
– А я тут при чем? При чем тут Василий Куделин, шваль солодовниковская?
– Что ты говоришь, Василий! Одумайся!
– Известие, конечно, малоприятное, Валерия Борисовна. И я вам сочувствую. Но я тут при чем? Она вам, надеюсь, поведала о вчерашнем ночном случае? Ну вот. Я не существую для Юлии Цыганковой. А для меня не существует Юлия Цыганкова. И говорить нам с вами более не о чем.
И я повесил трубку.
Не жестоко ли я повел себя по отношению к Валерии Борисовне? О ней-то я, пусть она даже во всем была согласна с дочерью, своего мнения не изменил. Но чего она хотела от меня? Или – чего ждала? Одного лишь сочувствия? Или поступка? Но какие в нынешней ситуации возможны (и зачем?) поступки? Нет, я должен был забыть о доме Корабельниковых-Цыганковых.
Ночью мне стало совсем плохо. Я купил в буфете у Тамары бутылку водки (Тамара сострадательно провела рукой по моему лбу, вот уж кого, похоже, вовсе не беспокоило, дурны ли мои дела или нет), но дома в ожидании бессонницы я смог выпить лишь две рюмки. Не пошло. Да. Все, погибель, считал я. Я и теперь не насмешничаю над собой тогдашним, я, человек, кого привыкли признавать уравновешенным и благоразумным, в ту ночь и впрямь был в трех метрах от погибели. В моей жизни, полагал я, – обрыв по линии, далее – тьма и одиночество… И хоть бы Дело у меня какое было из тех, что – на всю жизнь! Не было его. Все временное – сидение в Бюро Проверки, гоняние мяча. Выходило, что Юлия – Дело моей жизни. Ан нет… И оттого, что не было у меня коренного Дела, а сам я болтался в природе пустышкой, и удавалось Сергею Александровичу и иже с ним загонять меня в углы и тупики. (Кстати, не было ли в словах ловца человеков об отсутствии у меня в углу Троекуровой ямы револьвера намека на отобранный у Юлии стартовый пистолет, мол, и о нем им известно?)
А, все равно! Тоска жутчайшая, тоска черного предела и потери всяческого смысла пребывания на земле сокрушила меня. Выть хотелось. «У матери с отцом в аптечке таблетки должны быть. Не все же они забрали на дачу», – явилось мне. Единственно кому мой уход принес бы беды – это старикам. Но у них останется дочь, сестра моя, и ее дети, в оправдание моей жестокости пришло холодное соображение. Таблеток оказалось немного, да и какие воздействия они могли оказать, я не знал. Угрюмая необходимость, даже зуд этой необходимости, ни разу прежде мною не испытанный, подгонял меня к неизбежному действию, какое принесло бы мне не только избавление, а совершеннейшую сладость. И именно не избавление, а вдруг возникшая в моем нетерпении всеобъявшая, вселенская сладость, которая все мне заменит и возместит, и была для меня теперь главным, наивысшим в моей жизни. «Так, в сарае, – соображал я, – есть крюки и есть бельевые веревки, высота там два метра, надо бежать в сарай!» И побежал бы. Но тогда что-то кольнуло меня. Воспоминание о чем-то. О каком-то случае… Ничего себе – о чем-то! Об Иуде. Предал, донес властям, повесился. Для рассуждений со стороны очень даже близко и сопоставимо. Сопоставимо! Должен заметить, что в той дури мысли мои отчегото были не судорожно скачущими, а довольно правильно выстроенными. И сейчас же мне сопоставление евангельского сюжета, пронзившего века, с маленькой историей солодовниковской швали (да еще с крюками в дровяном сарае и бельевыми веревками) показалось смешным. Но может, для Сергея Александровича именно это сопоставление было взлелеянным, а бельевая веревка в дровяном сарае оказалась бы чуть ли не изящным украшением всей его каверзы? Представив потирания рук Сергеем Александровичем, я взъярился. И тотчас вспомнил историю любимого кота Кости Алферова Мурра (этот жестокий требователь документальной чистоты не только в исторической литературе позволял себе почитать и такого фантазера, как Гофман). Костя отвез Мурра, сибирского котяру, в Останкино, в лечебницу для животных. Мурр был так плох (не двигался, глаза от болей затянуло пленкой), что его решили усыпить. Костя взмолился, упрашивая кота спасти. Это растрогало ветеринаров. Но лечебница была забита, и Мурра отнесли в помещение, где сидели три собаки. Больные раздраженные барбосы, каждая размером с собаку Баскервилей, надвинулись на кота. Тот осознал, где он и с кем он, встрепенулся, принял боевую стойку, зарычал, выпустил когти. «Будет жить», – сказал ветеринар. Он и теперь живет. Понятно, что соображения об этом пронеслись тогда в мгновение, но в мозгу высеклось: «А я-то чем хуже алферовского кота? Надо жить и огрызаться назло Сергею Александровичу и прочим псам Баскервилям!»