Трусаки и субботники - Владимир Орлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Утром я проявил себя соней. Я открыл глаза и увидел Юлию, уже собранную для дневных радостей или просто бдений. Почувствовав мое желание сказать что-то, она прижала палец к губам. Потом быстро подошла ко мне, взъерошила мои волосы, поцеловала меня в губы, большим пальцем прикнопила мой нос, проурчала довольной хозяйкой большой игрушки и двинулась к двери. От двери она помахала рукой и пропала.
Я хотел тут же встать, догнать Юльку хоть у порога. Но не встал. И не догнал. Задремал.
Ночной, глубинный сон, пусть и самый нелепо-мрачный, тем хорош, что его, просмотрев, пережив, возможно что и со стонами, с криками немоты, позже забываешь напрочь. При первом возвращении в реальность бытия отблески этого сна еще мелькают в твоем сознании, цепляются за него, но скоро и умирают. И навсегда. А вот видения пострассветных, как бы добавочных к основательному сну дремот, в особенности перед решительным пробуждением, меня всегда удручали (кроме, конечно, сладостно-эротических – в юношестве). Видения эти у меня выходили обычно полубредовыми, полуреальными, но близкими к какой-то бессмысленной или кошмарной дряни. Отвязываться от них приходилось потом чуть ли не весь Божий день. А еще и голоса персонажей этих видений долго бормотали в тебе что-то. В той моей дремоте первым делом ко мне явилась Валерия Борисовна. Но это еще куда ни шло. И сама по себе приятная женщина, и ко мне относилась доброжелательно. Или хотя бы заинтересованно. Валерия Борисовна стояла надо мной в шляпке с малиновым цветком (Пушкинская площадь!), а я лежал, подтягивая к лицу одеяло (на Пушкинскойто площади!). Иван Григорьевич, сообщила Валерия Борисовна, только что звонил из Чили, или из Бразилии, или из Венесуэлы, в общем оттуда, и сказал, что он купил тебе, Василий, галстук. «Зачем галстук? – забормотал я. – Я не ношу галстуки… Лучше бы свитер из шерсти ламы… или как ее… альпаки… Или гетры… Или бутсы бразильские…» – «Нет, галстук». – «Не надо галстук!» – замахал я руками, но тут же вцепился в одеяло, как бы не оказаться голым на Пушкинской площади. «Нет, непременно галстук! – строго произнесла Валерия Борисовна. – Свадьба же! Костюм тебе заказали. А Иван Григорьевич купил галстук. Три галстука. Сейчас примерим…» – «Не надо примерять!» – вскричал я, руки притянул к шее с намерением не допустить галстук. Тут Валерия Борисовна выпрямилась и стала с Шуховскую башню. Нет, не с башню. С кустодиевского большевика, перешагивающего через улицы и толпы. В руках у нее появился флаг, нет, не флаг, а древко с тремя развевающимися на них галстуками. «Не дубасьте меня галстуками, Валерия Борисовна!» – слезно попросил я. «Я не Валерия Борисовна, – выговорила надо мной великанша. – Я – Матрона!» – «Матрена Борисовна, – взмолился я. – Уберите свои три галстука!» – «Я – не Матрена, – укоризненно произнесла великанша. Она была похожа на бывшую приятельницу графа Сен-Жермена в гриме Обуховой, то есть наоборот, похожа на Обухову в гриме пиковой графини. – У меня нет трех галстуков. У меня есть три карты. Тройка, семерка, туз. Двадцать одно. Через двадцать один год – он рассыпется». И она швырнула карты в кустодиевского большевика, и тот, не дожидаясь объявленного срока, рассыпался. А надо мной уже возвышался огромный дядька. Во фраке, при черной бабочке на белоснежной манишке и со шпагой у левого бедра (всего-то Глеб Аскольдович в университетской секции фехтовальщиков добрался до второго разряда, впрочем, и это было хорошо). Не дядька, конечно, а Ахметьев Глеб Аскольдович, как всегда изящный, но переодетый и сильно преувеличенный. А может, это был и не сам Глеб Аскольдович, а его вожделенный Призрак. «Да, Василий Николаевич, верно мыслите, именно, именно я и есть призрак Глеба Аскольдовича Ахметьева, призрак Глеба Блаженного, славно России служить настроенный. Во мне – не бунт, не ярость карамазовская, а миротворение и примирение с Творцом и им сотворяемым. При этом – я призрак-предшественник. Или призрак-предтеча. Чего? Вам пока знать не дано. Но потом узнаете. А сегодня, Куделин, я тебя должен посыпать из солонки. И поперчить. Вот она, солоночка-то номер пятьдесят седьмой. А я разве в профиль не похож на Бонапарта? Ты-то, Василий, точно не похож. И на Крижанича ты не похож. Если только на Буслаева… И зачем ты связался с этой солонкой? Гонял бы мяч да баб тискал. А четырех уже убили…» И призрак Глеба Аскольдовича стал посыпать меня чем-то колючим. Не битым ли стеклом? «А ну отвали отсюда! Ты мне мешаешь повязать Васеньке галстук! – Валерия Борисовна повела плечом, и призрак с солонкой отлетел за пределы моей дремоты. – Подыми, Васенька, головку, давай мы тебе галстук примерим…» – «Что вы делаете, Валерия Борисовна! – захрипел я предсмертно. – Не затягивайте так! Что вы… Вы задушите меня! А-а!..»
Я очнулся. Я вырывался из дремотных видений. Руки мои отбрасывали наползшее на лицо одеяло.
Чертыхаясь, я поплелся на кухню. Я помнил о четырех бутылках пива. Дернул дверцу холодильника. Полбутылки ряженки. Четыре бутылки пива в реальности стояли теперь (если стояли) в Солодовниковом переулке от соседа Чашкина на расстоянии его вытянутой руки. Ну и пусть вытягивает руку и пьет. Я влил в себя три стакана горячего чая с вишневым вареньем. Мне полегчало, гадости во рту поубавилось. Соображения были одни: на какой хрен я так вчера надрался, да еще и на поле выбегал? Это все Ахметьев! Это он, злодей!
Описывая свои дремотные видения по прошествии лет, я их, пожалуй, облагородил и приукрасил, убрав некие грубости (или пошлости), но и упростил, придав им кое-какую логику и связность. Ну и кое-что присочинил взамен забытого. Замечу, что и похмельные мои соображения на кухне претерпели схожую редактуру.
Если остался хоть один, пожертвовавший своим временем, вниманием и доверием читатель моего повествования (нижайший ему поклон за терпение), полагаю, у него было много поводов признать меня тугодумом. И по справедливости. В диалогах полемист я был никакой, да и оценить услышанные мною мысли или сведения, а порой и саму смысловую суть разговора (так вышло в случае с К. В.) чаще всего оказывался способен лишь задним умом. И еще сидя на кухне, получив облегчение, я соображал, как мне отнестись к откровенностям и заявлениям Глеба и причинам, по каким Глеб затеял именно со мной беседу. Не давали мне покоя и дремотные видения, никак я не мог отцепить их от себя. Не случилось ли в них каких-либо предупреждений или, напротив, не отразились ли в них уже осуществленные мною глупости или прегрешения? Отчего вдруг я проявил себя барахольщиком и куркулем, потребовав от тещи с тестем, будто уже угрелся в семейном уюте, свитер и гетры из шерсти ламы, да еще и альпаки какой-то, и бразильские бутсы, от Пеле, что ли? Мысль о бутсах от Пеле меня развеселила, все видения тотчас стали для меня смешными, и я от них избавился. А вот освободить себя от разговора с Глебом Ахметьевым не было никакой возможности. Я услышал от Глеба много для меня неприемлемого, доктринам моим (посчитаем, что они у меня были) совершенно и даже воинственно противоречащего. С большинством его соображений и оценок я был не согласен. Но это ничего не меняло. Я, как человек любопытствующий, хотел бы понять Глеба Аскольдовича, но понять его я не мог. Матрона и вожделенный Призрак не допускали меня к Глебу надолбами и стальными ежами. Не отогнав от Глеба Матрону и Призрак, должно было признать Ахметьева душевно ущербным. Но ничего себе – признать! Я имел право, что ли, ставить диагнозы и находить в ком-то отклонения от норм? От каких норм? От моих собственных, что ли? А мои нормы – нормальные? Все, все, оставим зряшное! Я не понимаю Ахметьева – значит, ума не хватает. Но предположим, уберем Матрону с ее сроком и призрак Блаженного в сторону, вынесем их за скобки. А в скобках что? Своему пребыванию в сферах и с аристократами духа Глеб искал оправдания и находил их (для меня) – в возможностях укрупнить глупости и обратить внимание на эти глупости людей. Тогда, на кухне, я боялся назвать словами мне очевидное – в цели Ахметьева входило: вызвать хотя бы ироническое отношение к несуразностям (скажем так) Верховного Учения, более он и ничего не мог сделать. Мелочевками занимался Глеб Аскольдович, мелочевками. И тогда тут объяснимы Матрона и Призрак. Матрона и Призрак шли в подкрепление Ахметьеву. Верой в реальность Матрониных пророчеств он оправдывал свои воробьиные поклевывания в курятнике Михаила Андреевича (пусть и одобряемые моими забашиловскими собеседниками). Чего же суетиться-то, когда всего лишь через двадцать лет и не по нашей воле, а по распоряжению Творца… Но опять же поворот винта в моих мыслях… Матроной-то самооправдания Ахметьева объявлялись бессмыслицей, и он был вынужден захотеть восстать (и попытаться еще раз оправдать свое существование) Призраком-предтечей и повести народы – потом будет открыто куда. Вот какие умности крутились тогда в моей похмельной башке… И вот еще… Чего же желал Ахметьев в ближайшей реальности? Меня он не опасался, а избрал почтовым ящиком для лирических отправлений или унитазом для слива отработанных веществ. Он меня не опасался. Он не опасался и соседа Чашкина, о котором, не исключено, все же был информирован. А может, он лез на рожон? Не мотылек ли он, бьющийся о лампу в надежде слиться с ней или даже с намерением сгореть и тем самым избавиться от не открытого еще предназначения, не этим ли были вызваны его оскорбление светлейшего Зятя, его приглашение на дуэль кузнечика Миханчишина, его хладнокровное отношение к микрофонам соседа Чашкина, а уж потом воссоздаться в осознающем себя призраке Глеба Блаженного? Фу-ты, сложности-то какие, решил я. Да пусть и летят мотыльки на свет и жар электрических ламп! Если им от этого легче…