На что способны блондинки - Николас Фрилинг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мама, а ты купишь мне мотороллер — ну пожалуйста!
До этого Рут никогда не называла ее иначе как по имени.
В один из этих дней явился каменотес, который жаждал продать им отличный кусок мрамора или отполированного гранита, и был раздосадован, поскольку Арлетт не понадобилось ничего, кроме большой глыбы шершавого песчаника.
— «Берег, где растет дикий тимьян». — Рут проштудировала Шекспира.
— Здесь он не растет, — важно сказал резчик.
— Нет, — сказала Арлетт чуточку резко. — А вот мох будет расти.
— А надпись, мадам?
Арлетт и Рут переглянулись. Арлетт не могла подобрать ничего простого и благородного. Лучшим из известной ей эпитафии был нотный знак паузы на надгробье дирижера Эрика Клейбера. А самая краткая и лучшая — это, безусловно, определение счастья в трех словах, которое Стендаль нашел для себя. «Жил, писал, любил». Рут, которая переживала период страстного увлечения литературой, подпитывавшего желание стать актрисой, что вполне соответствовало ее возрасту, предложила несколько пламенных строк, от «Sous le pont Mirabeau coule la Seine»[51] до «Отшумели наши празднества».
Арлетт твердо положила конец этим излияниям несколько недоброжелательной репликой:
— В таком случае можно было и начертать: «Vons lui remettrez son uniforme blanc»[52]. — И добавила: — Напишите имя, поставьте даты рождения и смерти, а внизу оставьте место, на тот случай, если я что-нибудь придумаю. И конечно, место для меня.
— А не начертать ли нам «Mort en service command»?[53] — с надеждой спросил каменотес.
— Нет, — сказала Арлетт.
Воистину, эти женщины начисто лишены чувства подобающего момента.
Прошло много месяцев (уже подоспел Туссэн, первое ноября, день, когда во Франции вспоминают и навещают умерших родных и близких), прежде чем каменотес счел должным изменить свое неблагоприятное мнение.
Арлетт приехала погостить у нас. И тогда я услышал эту историю. Мы сказали, что приедем навестить могилу и вернемся к ней домой пообедать.
— Мох растет, — сказала она с удовлетворением.
Спокойствие ли в ее голосе или что другое побудило меня обратиться к Горацию в поисках поэзии, которая соответствовала бы этому столь тяжело дававшемуся спокойствию. Какие-то полустершиеся воспоминания подсказывали мне, что древний поэт, лучше чем любой другой, знал, что справедливость, которой мы жаждем, в попытках понять которую Ван дер Вальк провел свою жизнь, всецело находится в руках Господних. Но что, смирив себя, мы можем привести себя в состояние гармонии и душевного спокойствия.
Я наткнулся на эти самые сжатые из всех строки, декламируя на подзабытой латыни, неуклюже спотыкаясь на изысканном французском восемнадцатого столетия, на котором изъяснялись месье Дасьер и отец Санадон, последний раз читанные мною в бытность неискушенным маленьким мальчиком, в моем собственном восемнадцатом столетии.
Когда я нашел то, что искал, — один из подарков, что преподносит нам поэзия, — то почувствовал себя в согласии с самим собой.
— Честное слово, я не уверена… — начала моя жена, но я перебил ее, предложив Горация.
— «Регул, римский полководец, — говорит Гораций, — отправился принять смерть от рук палача с безмятежностью адвоката, который закончил скучное дело, и уезжает, чтобы провести приятный уик-энд в своем загородном доме».
В подборе эпитафий я не смог, конечно, заменить Стендаля, но Арлетт осталась довольна, думаю, более всего ее классической (в античном, средиземноморском смысле) простотой.
— Мне это нравится, — сказала она, — и я это закажу.
Когда эпитафию осилил своим разумом резчик по камню — неспешно, как и надлежало, — он тоже остался доволен.
— Вот это уже на что-то похоже.
Сия фраза могла бы доставить удовольствие Горацию.
В своем загородном доме, завершив скучные дела своих клиентов, Арлетт тоже размышляла над эпитафией. Но не такую, какую хотела бы и могла высечь на камне. Эта эпитафия, походная песня, которая восходит ко времени кампаний Великого Людовика в Голландии, звучала, звенела и пела у нее в голове на протяжении всех этих месяцев.
Да: «Auprès de ma blonde»[55].
— Понимаю, — сказал я.
— Он — в Голландии, — сказала Арлетт, не сводя глаз с камня, где уже проступал мох.
— Но он и здесь, с вами.
Нет. Il est dans la Hollander les Hollandais l’ont pris[57]. Они отняли его. Ведь… в конце концов, он был голландцем.
Возвращаясь домой, под дождем, в машине, по-прежнему наполненной ароматом хризантем, я размышлял над словами девушки, у которой спрашивали: «А что отдашь, милая девушка, за то, чтобы твой возлюбленный вернулся?» Она поет:
Сами мы знаем эти строки как «детские стишки». Они есть в «Rondes et chansons de la France»[59], на пластинках, которые мы покупали для наших детей, когда они были крохотными.
Я думаю, Арлетт была права, взяв классическую строчку из Горация. Но я не могу отделаться от мысли, что другая подошла бы ничуть не меньше. В обеих заключено одинаковое античное благородство, «более прочное, нежели бронза».