Парень с большим именем - Алексей Венедиктович Кожевников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Путь от станции до Озерков был путем радости и веселья. Кирилл шел последним, улыбался и открыл ветру свои седые волосы. Степа и Настя бежали впереди по каменистой тропинке, кричали, ухали и пели. Лес и горы охотно отвечали эхом на их крики. Спугнутые птицы с шумом взлетали к небу. Ребята выкупались два раза в Ирени. Настя распустила волосы и на голову надела венок из одуванчиков. Среди них замешались несколько анютиных глазок, и они с какой-то печальной завистью глядели на веселье девушки, точно сиротки.
Тропинка часто шла по самому берегу Ирени, по той его грани, которая заливается в сильную полую воду. Гладкие, обточенные камни усыпали тропинку. Одни были молочно-белы, точно всю жизнь свою глядели на белые пушистые облака и пропитались их белизной; другие были пропитаны желтизной солнца, третьи — переменчивым светом луны.
Будучи маленьким, Степа считал эти камни драгоценными и носил их с реки домой, и теперь они показались ему драгоценными, как украшение рек, горных тропинок, как улыбки серой будничной земли.
В Озерках Настя приготовила чай, и все вместе пили его. Потом она сводила Степу в огород и показала неиссякаемый кипун. Под вечер, когда земля, лес и Ирень подернулись легкой синью, парень отправился домой.
Настя крикнула ему вслед:
— Приходи, не забывай!
— Приду, не забуду, — ответил он.
Быстро шел Степа, сердце хотело быть дома. Вечерняя синь, рождаясь неведомо где, заполняла долины, плыла над рекой, подергивала небо и все густела. Солнце упало за горы, заря догорала ярко-красным пятном, а синь заполняла весь мир, всю чашу его от земли до небес. Степой владело состояние тревожной радости. Впереди — дом, мать, родные улицы, пруд, родная трава, по которой многие годы бегал босиком. И страх, как холодок с реки в теплую летнюю ночь, заставлял вздрагивать.
«Уживусь ли? Куда потянет? Буду ли спокоен?» Все эти мысли не отчетливо, но постоянно мелькали в голове парня. Пролетит, как искра, погаснет, а через мгновение опять.
В избе теплился огонек. Степа схватился за железную скобку двери, дернул и очутился перед столом. Мать как-то устало сидела и ела картошку.
— Здравствуй, мамка!
— Степушка! — вскрикнула она, обняла сына и зашептала: — Да как это, откуда? С отцом? Один?
— Один.
— Бросай мешок, устал ведь, садись поужинай!
Сын бросил мешок, скинул сапоги и сел рядом с матерью. Он ел, а она заглядывала в его исхудавшее лицо, в глаза, в которых мешалась радость с испугом.
— Какой ты… вырос, а похудел как… Лицо темное, думное какое-то. Отец-то жив?
— Жив и здоров.
— Домой не собирается?
— В отпуск, может, приедет.
Степа взглядом скользнул по избе и заметил на стене дудочку пастуха Якуни.
— Дядька где, спит на сеновале?
— Якуня-то? Да ведь умер он, я и забыла сказать. Вскоре, как ты уехал, вертается он раз с пастбища в неурочное время и говорит: «Пришла…» — «Кто пришел?» Не могу я понять, о чем он. «Смерть моя». Стоит и улыбается тихо так, вроде Николая-угодника, когда пред ним лампадка зажжена. «Не выдумывай ты, Якуня!» — я ему. А он мне: «Я, Марья, не выдумываю». Взял связку лаптей, отделил две пары тебе, две пары отцу, две — мне, а прочие роздал по поселку. Сам вернулся в горы, сел над Иренью и заиграл. Долго играл и вдруг умолк. Вечером пришло стадо домой без Якуни, а утром ушло без него. Пошарила я ночью на сеновале, в огороде, на лужайках, в бане, думала: не спит ли где? А его нет и нет. Всполошился народ и давай искать Якуню: одни — в одной стороне, другие — в другой. И нашли в горах, над самой Иренью. На самом-то бережку, на краешке. У меня и в груди сперло — не упал бы, родимый!
Марья сделала испуганное лицо, точно перед ней был не Степа, а Якуня над самой Иренью.
— Лежит он лицом к небу, улыбается солнышку, рядом дудочка и кнутик. «Якуня, спишь?» — спрашиваю я. А он и не шелохнется, не то что голос мне подать. «Якуня, Якуня, стадо разбежалось!» — подшутил кто-то. Он и на это безмолвствует. Стоим мы и боимся — дрожь так и бьет всех. Чего сонного человека бояться, а нас трясет эта лихоманка. Подбегает к Якуне Семка, Авдеичев сын, заглянул в лицо и шепчет: «Да умер наш Якуня, глаза-то застекленели». Легче нам стало, и лихоманка прошла. Потрогали мы старика и видим, что мертвенький, холодненький. Жил тихо и умер тихо — праведником. А Семка стоит над ним и во все горло: «Ишь смерть-то как почуял и место выбрал. Это он под могилу». Сказал Семка, а у нас и весь страх прошел, ничего не осталось. Схоронили мы Якуню на том самом месте, где нашли, и поставили над могилкой крестик из белой березки. Ходит народ мимо того крестика, днем и ночью ходит, и никому не страшно. Помнят все глупенького. Всю-то он жизнь улыбался, радовался и умер с радостью на лице. Висят его лапотки в целости-сохранности, и, глядючи на них, вспоминает народ пастушка. Не было ему под стать в Дуванском и не будет.
Умолкла мать, а Степа проговорил:
— Дудку он кому оставил? — снял Якунину дудочку и приложил к губам. — Пойду-ка я пастухом и буду на ней играть.
— Тебе, тебе. Много раз говорил: «Умру, дудку отдай Степашке».
— Он и в музей обещал.
— В музей, говорил, после тебя: ты отдашь. Хорошая дудочка, медная, долго продежурит!
Услыхал Степа материны слова, оторвал дудочку от губ и внимательно посмотрел на ее красную старую медь. Он вспомнил про завод, про железо и пламень. Ему надо бы испугаться медной дудки,