Безгрешное сладострастие речи - Елена Дмитриевна Толстая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В этом набоковском фрагменте даже упоминается о поиске специальных слов для выражения «невыразимого» переживания:
«То, что буду рассказывать дальше, мне хотелось бы напечатать курсивом – даже нет, не курсивом, а каким-то новым, невиданным шрифтом. <…> Да, вот теперь я нашел слова. Я спешу их записать, пока они не потускнели» (2, с. 489).
Совпадений с Грином нет, кроме возможной отсылки к По – по общему мнению, главному источнику Грина; но сходно само направление «охоты на невыразимое», улавливание его в сети слов. Ср. в «Крысолове» интуитивное «прочтение» зрелища насильственной гибели жизни огромной страны: Грин ловит «внушение», которое грандиозное разрушение посылает в душу наблюдателя:
«Приподнятое чувство зрителя большого пожара стало понятно еще раз. Соблазн разрушения начинал звучать поэтическими наитиями – передо мной развертывался своеобразный пейзаж, местность, даже страна. Ее колорит естественно переводил впечатление к внушению, подобно музыкальному внушению оригинального мотива» (4, с. 402).
Разрушение соблазняет своим величием, завораживает, восхищает его «неслыханная дерзость» и волшебная легкость безнаказанности:
«Веяние неслыханной дерзости тянулось из дверей в двери – стихийного, неодолимого сокрушения, повернувшегося так же легко, как плющится под ногой яичная скорлупа. Эти впечатления сеяли особый головной зуд, притягивая к мыслям о катастрофе теми же магнитами сердца, какие толкают смотреть в пропасть. Казалось, одна, подобная эху, мысль охватывает здесь собой все формы и звоном в ушах следует неотступно, мысль, напоминающая девиз:
„Сделано – и молчит“» (4, с. 402).
Это те самые новые области наблюдения, о которых говорила Мариэтта Шагинян[413]: «Открывателем новых стран был Грин не на морях и океанах, а в той области, которая отвлеченно называется „душой человека“»[414]. Шкловский писал: «Грин знал сверхвозможности человека и поэтому написал так много сейчас необходимых книг»[415].
Действительно, Грина более всего интересуют пограничные явления духа, свидетельствующие об этих сверхвозможностях – предчувствия, интуиции, догадки, подсознательное знание, неожиданности памяти, – и он пытается точнее рассмотреть их, ощупать эти явления словом. Вот в «Бегущей по волнам» Несбывшееся подает голос: Гарвей играет в покер, и банкомет приглашает открыть карты:
«– Что у вас?
Одновременно с звуком его слов мое сознание, вдруг выйдя из круга игры, наполнилось повелительной тишиной, и я услышал особенный женский голос, сказавший с ударением: „… Бегущая по волнам“. Это было, как звонок ночью» (5, с. 20).
Вот другой пример такого, якобы затрудненного, а на деле точного, описания сложного не познанного пока явления, попытка добраться словом до неуловимого и непонятного, охватить его образами:
«Как ни поглощено внимание игрока картами, оно связано в центре, но свободно по периферии. Оно там, в тени, среди явлений, скрытых тенью. Слова <…>: „Что у вас?“ могли вызвать разряд из области тени раньше, чем, соответственно, блеснул центр внимания. Ассоциация с чем бы то ни было могла быть мгновенной, дав неожиданные слова, подобные трещинам на стекле от попавшего в него камня. <…> Таинственные слова Гарвея есть причудливая трещина бессознательной сферы» (5, с. 22).
Здесь не видно никаких попыток ни искусственно затрудненной речи, ни стилизации. Проза имитирует чистую мысль, свободную от стеснений: в той же «Бегущей» героиня запутана в темном убийстве и должна дать показания. Герой думает:
«Но, уже зная ее немного, я не мог представить, чтобы это показание было дано иначе, чем те движения женских рук, которые мы видим с улицы, когда они раскрывают окно в утренний сад» (5, с. 157).
Так, напролом через грамматику, торжествует мысль. Образ женщины, насквозь ясной и чистой, передается образом окна, распахивающегося в утренний сад, – с беспрецедентной и невозможной связкой на живую нитку «не… иначе, чем» между обстоятельством образа действия и подлежащим придаточного предложения.
Для поколения читателей, выросших на Грине, а Набокова узнавших двадцатью годами позже, сходство между двумя писателями очевидно. Для «шестидесятника» с байдаркой, «Бригантиной» и братьями Стругацкими интонации Грина кажутся неотличимы от набоковских: «И будешь только вымыслу верна!» Для него и фраза, сказанная об Ассоль: «Она читала между строк, как жила» – могла быть написана о Зине Мерц, и неологизм «своеземец», выдуманный Набоковым по аналогии с «чужеземец» в рассказе «Удар крыла» (1923), мог бы быть находкой Грина. Поэтому так отрадно, что бесчисленные непрямые совпадения и, наконец, прямая отсылка Набокова к Грину подтверждают то, что казалось собственной наивной неразборчивостью.
Мадемуазель и Медный всадник: источники и составные части ранних рассказов Набокова
После совсем ранних опытов в сказочном жанре Набоков в прозе идет по двум параллельным направлениям. Первое – это псевдопереводная новелла. В отличие от псевдопереводного романа с его играми с фиктивными авторами, она легко обходится без всякого камуфляжа: чаще всего она связана с удивительным, фантастическим, невероятным. Это новеллы «Удар крыла», «Месть», «Картофельный эльф». Им присущ космополитический амбианс и легкие смещения относительно норм русского языка, создающие впечатление неуклюжего перевода с иностранного. Итак, в то время, как в своих переводческих дебютах молодой Набоков проводил политику полной русификации, как в «Ане в стране чудес» или в «Николке-персике», в оригинальной русской новелле он пытался использовать расширяющие норму возможности псевдопереводного стиля.
Второе направление можно условно назвать постчеховским: «чеховская» размытая субъективность преломлена через «бунинское» зримое великолепие (в европейской перспективе такое почти физически ощутимое воссоздание прошлого шло за Прустом), а переплетение мотивов само строило сюжет, как у Джойса. В этом ключе у раннего Набокова написан «Пасхальный дождь». Странные и фантастические события здесь тоже есть, но они происходят в бреду, как у Андрея Белого.
Рассказ «Пасхальный дождь» основан на впечатлениях от поездки Набокова в декабре 1921 года с кембриджским однокашником де Калри на каникулы в Швейцарию. Они посетили бывшую набоковскую гувернантку мадемуазель Сесиль Миотон – прототип героини рассказа Жозефины Львовны[416], – жившую на покое в Лозанне, и подарили ей слуховой аппарат.
В рассказе Жозефина Львовна, доживающая свой век в Лозанне, вольно или невольно сравнивает родной город с Петербургом, где она прослужила десять лет. Трамвай, по сравнению с петербургским, кажется ей игрушечным, домишки, по сравнению с петербургскими набережными – построенными кое-как, вповалку, вкривь и вкось. Слова «широкий»