Безгрешное сладострастие речи - Елена Дмитриевна Толстая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тем временем в состоянии Жозефины происходит перемена: «…не то солнце, не то баран из сливочного масла, с золотыми рогами, ввалился через окно и стал расти, жаркой желтизной заполнил всю комнату» (там же). Это победа заглянувшего в комнату весеннего солнца над холодом и дождем – а может быть, и пик температуры тела, знаменующий кризис.
На Пасху в старой России часто изготавливали барашка из сливочного масла как символ жертвенного агнца. Ср. реальный комментарий Надежды Тэффи в фельетоне «Пасхальные советы молодым хозяйкам»:
«Это изящное произведение искусства делается очень просто: вы велите кухарке накрутить между ладонями продолговатый катыш из масла. Это туловище барашка. Сверху нужно пришлепнуть маленький круглый катыш с двумя изюминами – это голова. Затем пусть кухарка поскребет всю эту штуку ногтями вкруг, чтобы баран вышел кудрявый. К голове прикрепите веточку петрушки или укропу, будто баран утоляет свой аппетит, а если вас затошнит, то уйдите прочь из кухни, чтоб кухарка не видела вашего малодушия»[423].
Жозефине видится отец ее бывшей петербургской подопечной девочки Элен, он приносит русскую газету с неизвестной (потому что Жозефина не знает русских букв), но дивной Вестью. Сама идея вести, благой, но неизвестной, ближе всего ассоциируется со стихотворением Марины Цветаевой о Благовещении: «Необычайная она! Сверх сил!» (1921) – тут тоже Весть и так же неясно, в чем она состоит, потому что ангел – забыл:
Необычайная она! Сверх сил!
Не обвиняй меня пока! Забыл![424]
Но что означает для героини рассказа Набокова эта неведомая весть? Выздоровление или избавление от унылой участи в смерти? Это пик саспенса. Он длится, все не разрешается: «И потом опять запестрели бредовые сны, катилось ландо по набережной <…> и широко сияла Нева…» (там же).
В горячке Жозефина переживает кризис. В бреду обиженную старуху, напрасно мечтавшую похристосоваться со своими русскими знакомыми, целует не кто иной, как Медный всадник: то есть ее исцеляет сама память о великолепии, открытости и щедрости былого Петербурга.
«…И Царь Петр вдруг спрыгнул с медного коня, разом опустившего оба копыта, и подошел к Жозефине с улыбкой на бурном, зеленом лице, обнял ее, поцеловал в одну щеку, в другую, и губы были нежные, теплые, и, когда в третий раз он коснулся ее щеки, она со стоном счастия забилась, раскинула руки – и вдруг затихла» (с. 80–81).
Опять саспенс: читатель может предположить, что героиня рассказа затихла и умерла. Ведь прикосновение Медного всадника, как любой контакт с мертвецом или статуей, по литературной традиции, должно быть смертоносно. Медный Петр оживал у Пушкина и мстительно гнался за Евгением; позднее, в «Петербурге» Андрея Белого, медный Петр сидел в кабаке на Васильевском острове, а выйдя, вербовал героя в убийцы – «губил без возврата».
Но Набоков развертывает ряд литературных аллюзий, указывающих в другом направлении. Во-первых, он сравнивает зад кучера с гигантской тыквой: мотив, намекающий на преображение кучера, кареты и лошадей Золушки из сказки Перро. Тогда это совершенно другой поцелуй, тогда героиня – Золушка, а Медный всадник исполняет роль принца. Золушке, как известно, предстоит метаморфоза.
В общей ностальгической перспективе юного Набокова и медный царь оказывается благодушен и щедр. Он троекратно, по пасхальному обычаю, целует героиню. В подобной кульминации своего рассказа Набоков отклоняет романтическую и неоромантическую традиции в целом – Мериме с Венерой Ильской, Пушкина с Каменным гостем и ужасным Всадником с его тяжелозвонким скаканьем, и Белого, чей Всадник преследует несчастного безумца, толкая его на убийство. У юного автора ожившая статуя Всадника ничего плохого не делает, а героиню его поцелуй излечивает.
Следует символическая сцена пробуждения весны и выздоровления героини, когда холодный губительный дождь ослабевает и капли стекают по листьям – с замедленными крупными планами в пастернаковском вкусе. И тут Жозефина видит лежащую на полу – то есть поверженную – свою соседку:
«…На полу ничком лежала старушка в черном платке, серебристые подстриженные волосы сердито тряслись, она ерзала, совала руку под шкаф, куда закатился клубок шерсти. Черная нить ползла из-под шкафа к стулу, где остались спицы и недовязанный чулок» (с. 81).
Жозефина начинает смеяться. Она, наконец, избавлена от гувернантской инерции мрачности, обиженности, слез по любому поводу. Это и есть итог рассказа – героиня исцелена не только от простуды, но и от обиды.
Мы видим, что чернота становится признаком м-ль Финар – как бы перетекает на нее. Черная старуха с клубком черной шерсти – явно Парка. Клубок ее затерялся под шкафом – и это прекрасно: Жозефина получила добавочный шанс – возможно, не только телесного, но и духовного выздоровления.
Зато двойное, настойчивое уподобление м-ль Финар мухе, на мой взгляд, имеет объяснение, весьма прозрачное и вовсе не символическое. Этот образ, скорее всего, восходит к скандальным воспоминаниям гувернантки детей Л. Н. Толстого, швейцарки (или немки) Анны Сейрон. В Ясной Поляне она жила с 1882-го по 1888 год, обучая французскому языку детей и помогая родителям с переводами на немецкий. В 1895 году она опубликовала по-немецки свои воспоминания о доме Толстых. В том же году они были переведены на русский. Толстой писал, что книга Сейрон «кишит ошибками», отзывался о ней как «о клеветах и глупостях»[425]. Отставная гувернантка подчеркивала безалаберность толстовского быта и развал семьи (с 1882 года Толстой переживал религиозный кризис, что не могло не сказаться на отношениях в семье). Именно Сейрон сделала своим лейтмотивом тему мухи: «Я – муха. Муху никто не замечает»[426] – и она видит то, чего не видят другие. Тема вечно обиженной, незаметной, любопытной, недоброжелательной гувернантки в сочетании с лейтмотивом «мухи», то есть с указанием на Сейрон, выставившую напоказ в своей книге неустройство быта Толстых, обозначает как бы крайний случай неприятной гувернантки. Видимо, м-ль Финар явно списана с бывшей гувернантки Елены Ивановны, м-ль Голе, которая доживала в семье Набоковых на покое, а после возвращения в Лозанну жила с м-ль Миотон. Набоков вспоминает ее ужасный характер.
Пасхальный, то есть, по определению, трогательный рассказ (неважно, с хеппи-эндом или без него) «Пасхальный дождь» остался погребенным в берлинском еженедельнике «Эхо России» и при жизни автора не перепечатывался: видно, роман Жозефины с Медным всадником вскоре показался автору несуразным. Хеппи-энд тоже был чересчур уж умилительным.
Второй и последний визит Набокова к м-ль Миотон незадолго до ее смерти лег в основу жестокой ревизии юношеского рассказа. Результатом