Нелегалка. Как молодая девушка выжила в Берлине в 1940–1945 гг. - Мария Ялович-Симон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По радио тогда часто передавали один и тот же шлягер: “В воскресный день с любимым покатаемся на лодке”; пела его женщина с приятным сопрано, но ужасно шепелявая. Окна в окрестных домах стояли настежь, чтобы впустить свежий весенний воздух, и песня гремела со всех сторон. Потом из барачного лагеря послышались крики истязаемых – и все окна, как по уговору, разом захлопнулись. Никто больше не хотел кататься в воскресенье на лодке. Вот так поступали люди, которые впоследствии твердили, будто ни о чем знать не знали.
Но Эмиль Кох еще задолго до моего появления в Каульсдорфе наведался к охраннику у лагерного забора. Указал на старого украинца с пышными усами и сказал: “Старикан наверняка умеет ловко колоть дрова. Можно мне взять его на время? Я же немец и не должен этим заниматься”. Заодно он сунул охраннику несколько сигарет. Вот так Тимофей оказался у Кохов. По-немецки он не знал ни единого слова, но каким-то образом они общались. Эмиль заметил, что старик хромает и кривится от боли. Они уложили его на диван, сняли с него рубаху, увидели кровавые рубцы, охладили их компрессом, накормили бедолагу.
С тех пор Эмиль частенько носил охраннику биточки. Ханхен жарила их из фарша, который он украдкой таскал домой из пожарной части, в клеенчатом кармане. Взамен украинца присылали к нему якобы колоть дрова. Из благодарности Тимофей готов был целовать Кохам ноги, его с трудом останавливали. Каждому в доме он целовал руку.
Регулярно приходили и две польки – Кристина и Галина. Эти подневольные работницы определенно считали, что с ними случилось чудо. Немцев они знали только как живодеров. А здесь – приветливые люди, которые сердечно с ними здоровались, кормили и относились к ним уважительно. Временами к ним присоединялся француз-военнопленный по фамилии Легре, а иногда приглашали всех четверых разом. Тогда в комнате становилось до крайности тесно.
В таких ситуациях, конечно, не обходилось и без меня, я была из числа хозяев, помогала разливать суррогатный кофе, а Ханхен Кох подавала пирог с картошкой.
Однажды Кристина – уроженка Кракова, она училась там в консерватории – подошла к фортепиано, которое перевезли сюда из дома моих родителей.
– Ты играть пианино? – спросила госпожа Кох на том немецком, на каком почему-то говорят с иностранцами. – А собачий вальс умеешь?
Кристина покраснела. Нет, собачий вальс она не знала, да и не хотела знать. Вместо этого она сыграла Сонату ля-мажор Моцарта. Наши взгляды встретились, и я быстро опустила глаза, потому что не хотела никого смущать. На краткий миг я ощутила сильную связь, которую создает культурная общность.
Но какое будущее намечалось для бедной, до предела измученной и до скелета исхудавшей госпожи Кох? Она, героиня Сопротивления и хозяйка многонациональной компании, вновь станет никчемной бабенкой с задворок, какой и была прежде.
К сожалению, Ханхен Кох испытывала иррациональный, на мой взгляд совершенно непомерный страх перед бомбами, и, по ее настоянию, мы каждый вечер бежали в убежище, расположенное в другом поселке. Ведь пока я пряталась у них в доме, мы никак не могли вместе появляться в траншее. Надвинув платок пониже на глаза, она отправлялась со мной в дорогу и обычно тщательно обходила стороной дома фанатичных нацистов.
До убежища надо было пройти несколько километров. Мы всегда спешили, потому что перед уходом она еще непременно мыла посуду, полы и вытирала пыль. У меня руки чесались дать ей оплеуху за эту идиотскую бабью педантичность. Когда мы выходили из дома, она уже задыхалась от усталости. Приходилось тащить ее за собой, чуть ли не на руках нести.
В убежище было два входа, но она настаивала, чтобы мы – с одинаковыми документами! – вместе входили в одни и те же ворота. К счастью, дежурные на входе особо не присматривались. Никто не заглядывал ни в мое удостоверение с переклеенной фотографией, ни в ее почтовую карту. Иначе сразу бы заметили, что данные в обоих документах одинаковые, только даты рождения не совпадают.
Фактически это была комбинированная попытка убийства и самоубийства, а все потому, что Ханхен Кох не хотела, чтобы ее великое время закончилось. Я же думала: “Тем самым она упраздняет все, что для меня сделала”. Примерно так же вышло, когда она пригласила на чашку суррогатного кофе Эльзу Поль. Случилось это в последние дни войны. Приближающийся грохот боев стал уже постоянным звуковым фоном.
Подруги к Ханхен вообще никогда не заходили, их у нее попросту не было. Она поддерживала лишь шапочные знакомства по соседству и на работе. А вот у Эмиля знакомые были, в том числе некий Рихард Поль, бывший одноклассник. Его жена Эльза прямо-таки обожала всякую мистику, глотала книжки по астрологии, черной магии, психологии и, подобно Ханхен Кох, проявляла огромный интерес ко всему таинственному, иррациональному и не постижимому для разума. Но вдобавок она была отъявленной нацисткой. Поэтому при ней требовалось соблюдать осторожность. И Ханхен, как нарочно, пригласила к себе именно эту особу.
– Пойду в подвал, посижу там, почитаю, пока она тут, – предложила я.
Это простое решение Ханхен по какой-то нелепой причине забраковала. У нее был другой план: она сослала меня в спальню, так что я оказалась буквально в двух шагах от кофейного столика в гостиной. Кровати в спальне днем откидывались вверх и были снабжены хитроумным добавочным устройством, которое одновременно служило как освещение и как ночной столик (проект моей мамы). Ханхен велела мне стать за кроватную занавеску и крепко прижаться к изнаночной части матрасов, чтобы занавеска не выпирала. Дверь из гостиной в спальню она непременно хотела оставить открытой, ведь закрытая дверь якобы выглядит подозрительно.
С самого начала Эльза Поль дала понять, что приглашение очень ее удивило. Вообще-то у людей сейчас другие заботы, сказала она, но раз уж ее так мило пригласили, она все ж таки решила ненадолго заглянуть. Я стояла за занавеской метрах в трех, едва смела дышать, даже горло прочистить не могла, хотя, конечно, тотчас же ощутила сильные позывы к кашлю. Они завели совершенно бессодержательный разговор. Ханхен Кох снова и снова повторяла:
– Как приятно посидеть тут с вами.
Гостья то и дело порывалась откланяться, но Ханхен уговаривала ее посидеть еще. Устроено все это было с одной-единственной целью – помучить меня. Я стояла за занавеской и мысленно повторяла одно слово: “Сволочь, сволочь, сволочь”.
В другой раз госпожа Кох суетилась возле дымящей плиты, пытаясь разжечь хворост, чтобы сварить суп. Газа уже не было. При этом она громко и фальшиво распевала: “Боже, храни императора Франца”. Знала она одну эту строчку. А потом вдруг принялась оплакивать поражение своего отечества. Бескомпромиссная антифашистка, на протяжении двенадцати лет рисковавшая собой, явно повредилась умом.
Эмиль это понимал, извинялся передо мной за жену, прощал ей все и любил ее при всей ее экзальтированности. Его самого занимала другая проблема. До нацистов он был пожарным и после освобождения надеялся вернуться к этой профессии. Но для этого надо было улучить момент и скинуть нынешнюю форму. Ясное дело, ему не хотелось, чтобы русские взяли его в плен в полицейской казарме. Однако уходить слишком рано тоже нельзя, чтобы не угодить напоследок в дезертиры и не попасть в лапы военной полиции или гестапо. Иными словами, надо точно рассчитать, когда укатить на велосипеде домой, сжечь форму, надеть какое-нибудь старье и малость захромать, чтобы сойти за гражданского старика. В итоге ему все удалось.