Нелегалка. Как молодая девушка выжила в Берлине в 1940–1945 гг. - Мария Ялович-Симон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Выход свободен!
Выбравшись из подвала, мы очутились перед огромными горами обломков, из которых уже ничего не спасешь, ни мебель, ни какие-либо личные пожитки.
Бюрхерс взглянул на часы. Было раннее утро, время, когда он обычно уходил на работу. Дисциплина прочно сидела у него в крови. Мы стояли на мостовой и спрашивали себя, что теперь делать. И даже в этой ситуации шутили.
– Ну вот что, – сказал Бюрхерс, – мы поступим так.
И все. Ни слова больше, потому что он не знал, как быть.
– Нет, – сказала я, – у меня есть другое предложение.
Но и я ничего не придумала. Так продолжалось некоторое время. Мы растерялись, не зная, о чем сейчас можно договориться.
Бюрхерс опять посмотрел на часы, занервничал.
– Мне пора, – сказал он, – кто знает, ходит ли транспорт или придется идти пешком. Надо сообщить на фабрике, что меня разбомбили, тогда меня поселят в общежитии для иностранных рабочих. Меблированной комнаты нам больше не найти.
Вот так мы и расстались.
– До свидания, война скоро кончится! – сказали мы, расставаясь. И добавили: – После освобождения разыщем друг друга.
Менее драматичное прощание представить себе невозможно. Если б один пошел за хлебом, чтобы вернуться через несколько минут, – было бы точно так же.
1
Яудивлялась. Последние, сумбурные дни войны должны пройти в чудовищном грохоте, так я себе представляла. Вместо этого в Берлине царила странная, чуть ли не таинственная тишина.
Удивлялась я и тому, что добраться до Каульсдорфа[51] труда не составило. Против ожидания функционировало регулярное и быстрое железнодорожное сообщение до Вульхайде.
После расставания с Бюрхерсом я несколько часов бродила по Берлину, а потом отправилась к Кохам. Мне казалось вполне естественным провести дни освобождения там же, где я провела первую ночь на нелегальном положении. Стоял конец марта 1945 года, и я никак не рассчитывала, что на самом деле война закончится лишь через несколько недель.
Шагая пешком через лес, я заготовила несколько фраз, которые скажу Ханхен и Эмилю. Мне хотелось поблагодарить их за все. Хотелось сказать, что они – мои подлинные помощники и спасители. Что именно благодаря им я рискнула перейти на нелегальное положение, ведь они показали мне, что есть люди, которые помогут. Но всякий раз эта речь казалась мне слишком длинной и высокопарной, и я опять пыталась выразить все короче, точнее и не так напыщенно.
По мере приближения к домику, который некогда был летней дачей моих родителей, во мне заговорили разные голоса. “Надеюсь, ничего не случилось, домик цел, не разбомблен и не поврежден, а у Кохов все хорошо”, – говорил один. “Врешь! – возражал другой. – На самом деле ты надеешься, что участок в развалинах, а Кохи погребены под ними. Ты, конечно, постоишь там, порыдаешь. Но таким манером все вкупе с благодарностями будет для тебя закончено”. – “Это подло! – восклицал первый голос. – Ты должна желать, чтоб у Кохов все было хорошо, пусть даже у вас сложные отношения”. Так продолжалось довольно долго. Я растерянно села на пенек.
Ханхен Кох выглядела ужасно. Совершенно вымотанная, изнуренная. Каждый день она работала в прачечной, а кроме того, на ней был дом, сад, муж и старики-родители. Ночи она проводила в так называемой щели. Это не бомбоубежище, а открытая зигзагообразная траншея, вырытая на большом лугу в непосредственной близости от дома Кохов. Люди сидели там без крыши над головой, на импровизированных деревянных лавках.
Кроме усталости, я почуяла в Ханхен злость и протест. Она ни капельки не обрадовалась моему появлению.
– Моих родителей разбомбили, – сообщила она, – они теперь тоже здесь.
На самом деле в доме жил только ее отец.
Как выяснилось позднее, его жилье вовсе не разбомбили. Просто он не знал, что делать, вот и сымитировал повреждения от бомбежки, ведь его душевнобольная жена пребывала в совершенно спутанном сознании. В любое время года она выходила на улицу голышом и часто не находила дорогу домой. Отец Ханхен вдребезги расколотил окно, треснувшее много лет назад, перебил пустые стаканы и опрокинул посудный шкаф. Вот и все “повреждения от бомбежки”. Пустые бутылки, которые можно было сдать и взамен получить деньги, он бить не стал, аккуратненько составил в угол. Нечаянно смехотворная инсценировка, устроенная доведенным до отчаяния человеком.
Поселившись у Ханхен, этот старикан, убежденный сторонник натуропатии, обратился за советом к профессору Паулю Фоглеру, главному врачу натуропатической клиники при университетской клинической больнице. С консультации он вернулся разочарованный: от недуга его жены никаких лечебных трав не существует. Направления в Виттенаускую психбольницу[52] никак не избежать. Соответствующий документ, который все еще лежал на столе, прочитала и я. “У госпожи Гутман диагностировано полное слабоумие” – буквально так и было там написано. С тех пор Адольф Гутман регулярно посещал жену в психушке, хотя дорога в Райникендорф была долгая и утомительная.
К моему появлению господин Гутман отнесся столь же равнодушно, как я к встрече с ним. Махровый нацист, в НСДАП он от скупости не вступил, и характер у него был крайне неприятный, он вечно боялся прогадать. С первой же минуты, когда мы, дружелюбно улыбаясь, пожали друг другу руки, между нами возникла глубокая обоюдная антипатия.
Он считал вполне естественным, что дочь обязана его содержать, и часто подчеркивал, что, в конце концов, живет в “дочерином дому”. “Сволочь коричневая, – думала я, – это мой дом. В сущности, вы его ариизировали”[53]. Чистосердечно признаю́сь: я была переполнена ненавистью и оттого несправедлива. Мне пришлось очень много работать над собой, чтобы остаться гуманной. Ведь, кроме всего прочего, выжить означает не опуститься до уровня врага.