Занзибар, или последняя причина - Альфред Андерш
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Фабио никогда не упускал возможности посмотреть Mappa Mundi[26], когда бывал в Марчане, а сегодня, когда профессор Бертальди покинул его, он остался там в полном одиночестве. Из академической кельи Бертальди Фабио какое-то время еще наблюдал за приготовлениями к приему Гронки, за построением оркестра карабинеров, за трубами, поблескивавшими на утреннем солнце и заглушаемыми быстрыми, квакающими звуками горнов, которых почти не было видно; скучая, он вышел из помещения, прошел через длинный коридор, уставленный книжными шкафами, и открыл дверь кабинета, в котором хранилось несколько древних глобусов, издания Альди, а на узкой стене, за занавесом, находилась большая старая карта. Вход к этим старинным собраниям, куда даже в лучшее время года едва ли зайдет какой-нибудь случайный турист, был сегодня закрыт. Но если ты хорошо знал расположение библиотеки и имел дело с ученым, чье рабочее место было прямо среди архивов, то можно было добраться и до «Brevarium»[27] Гримани, и до инкунабул Помпозы, и до карты «Geographus Incom-parabilis»[28]. Словно вор или маленький мальчик, прокравшийся в запретное помещение, Фабио как можно тише отодвинул занавеску. Трубы и фанфары были едва слышны в кабинете, они звучали словно издалека, приглушенное эхо того мира, который здесь представал не то чтобы в потускневших, а, скорее, в потемневших красках — голубой, зеленой, коричневой. Карта, высотой в два метра, располагалась прямо за занавесом, вделанная в оправу из слепящего, почти черного золота.
Фра Мауро был слишком хорошим географом, чтобы в 1457 году, когда он начал карту, еще сомневаться в шаровидной форме Земли, размышлял Фабио. Кроме того, ему дали поручение от короля Альфонса и португальских принцев вскоре после того, как двор в Лиссабоне узнал взгляды Тосканелли относительно самого короткого морского пути в Индию. Фра Мауро знал каждую карту, которая была тогда в Европе и Передней Азии, он знал, что в картах Тосканелли, обозначающих пути для парусных судов, этих точнейших описаниях путей от одной гавани к другой, сомневаться не приходится; но если расчеты Тосканелли были правильными, то поверхность Земли должна быть искривленной, и ее искривление должно было распространяться в бесконечность завершенного шара, иначе мировой океан должен был растекаться у краев. Значит, — Фра Мауро наверняка сознавал это, подумал Фабио, — победил Кратес из Маллоса, а из отцов церкви — Якобус фон Эдесса, победила география глобусов, непризнаваемое церковью представление о шаровой форме планета, подпольное движение науки.
Но если средневековый монах уже не верил в церковное учение о Земле как круглом шаре, уже не мог в это верить, почему он полностью не отказался от этого учения, а вопреки собственным знаниям сдавливал части Земли по краям, чтобы втиснуть их в форму круга? Наверняка не из страха перед ересью и ее последствиями; в середине пятнадцатого века специалист, без которого нельзя было обойтись, мог сказать почти все, кардиналы были просвещенными господами, они знали, что князья нуждаются в специалистах, только через сто пятьдесят лет церковь снова вернулась к тому состоянию, которое заставило ее сжечь Джордано Бруно, вынудить Галилея отказаться от своего открытия. То есть дело было не в страхе, продолжал размышлять Фабио; даже перед авторитетом Птолемея Фра Мауро не испытывал страха; Фабио с интересом разглядывал точки на карте, в которых монах из Мурано перенял данные Птолемея, в которых сомневался. Тоненькой кисточкой он приписал: «Я не верю Птолемею». Косму Индикоплова он наверняка просто презирал, в этом Фабио был уверен.
Оставалось только одно объяснение: Фра Мауро любил представление о Земле как плоской тарелке, подумал Фабио; Фра Мауро, или Одержимость топографией шайбы. Фабио зиял, почему его так тянет в этот кабинет Марчаны, почему ему так хочется снова и снова отодвигать занавес, рассматривать карту: причина заключалась в том, что он, как и умерший в 1460 году монах, предпочел бы жить на круглом диске, чем на шаре. Всякий раз, когда он представлял себе шар, его охватывала скука; эта лжебесконечность, думал он; поскольку у шаря нет краев, ты всегда прибываешь туда, откуда отправился. Потому что Земля — шар, я не люблю путешествовать, я почти не уезжал из Венеции, если не считать моих испанских приключений. Путешествие имело бы смысл, если бы можно было однажды оказаться там, где кончается Земля. Он погрузился в созерцание голубизны мирового океана, который на карте Фря Мауро окружал континенты и служил измерением земляного крутя. Кто верил в шайбу, в тарелку, в плоскую миску, тот верил в то, что человек, если он достигнет внешнего края всемирного океана, если он поднимется в горы, которые не дают расплескаться морям, сможет заглянуть во Вселенную, во Вселенную или в Ничто. Что может быть там, где кончается Земля, где кончается время и существует только пространство, бесконечное пространство? Как все это может выглядеть? Возможно, горы обрываются там в серую страшную бездну? Может ли человеческий взгляд измерить бездну, за которой начиняется другая сторона земли? Фабио представлял себе гигантские отвалы, полные валунов, куда можно было соскользнуть, рухнуть, если было желание, если тебя охватывало безумие, рожденное этим зрелищем; не исключено было и то, что края Земли взорваны вулканами с их бушующими или угасающими кратерами, бледными, как луна, озерами пепла и зеркально-черными дикими пространствами, залитыми вулканическим стеклом, которые, судя по всему, так манили Эмпедокла, вызывая в нем желание исчезнуть в них, не забыв перед этим оставить там свой ботинок. Но самым потрясающим было бы, подумал Фабио, найти крутой выдвинутый вперед утес и броситься с него в бездонное пространство, в пространство, которое было Вселенной или Ничто. Тогда ты падал бы и падал, никогда не переставая падать, падать весь остаток жизни, часы, дни, а в конце лететь через пространство, уже не чувствуя времени, лететь, не падая, не испытывая удара, сознание при этом отключалось бы и возвращалось снова, угасало и вспыхивало, и в итоге умереть в этом падении и уже мертвым продолжать бесконечный полет и в процессе его растворяться, стать частицей неорганической материи, распадаясь в бесконечности.
Фанфары на Пьяцетте вырвали Фабио из медитаций; он с неприязнью вспомнил о том, что Земля имеет шаровидную форму, все мы обречены ползать по этому шару, никогда не достигая краев. Он задернул занавес перед картой; средневековая топография была неверной, но она возбуждала фантазию Фабио гораздо сильнее, чем новейшие космологии, в которых даже космос представал искривленным и замкнутым.
Покидая Марчану, быстро проходя под арками библиотеки, чтобы избежать толкучки на Пьяцетте, он воспринимал только что оставленный им мир книг как своего рода упрек. В молодости он выбрал действие, но с определенного момента действие предало его, оно удалилось в перспективу, куда он не мог за ним следовать, так что в итоге он остался один, один со своей скрипкой. Такие произведения, как карта Фра Мауро, вселяли в него иногда зависть; вот если бы он вместо действия выбрал науку, подумал он, ему не пришлось бы так доживать свою жизнь, как он жил сейчас, человек, который, потеряв возможность действовать, потерял все, человек, вынужденный удовлетворяться своей еще довольно прилично исполняемой музыкой, а в остальном наблюдать, зритель, дилетант. Наука — вот другая великая возможность, может быть, она и есть подлинное действие, но я ее упустил, я не понял вовремя, что наука — более чистое действие, изменение мира путем его описания, путем точных записей, холодной констатации. Я был недостаточно холоден, я был недостаточно умен и интеллигентен, недостаточно быстр, чтобы оценить шанс, который даст исследование, думал он, вступая на широкую площадь, которая казалась безлюдной после людского мельтешения между Марчаной и Дворцом дожей, но, глядя на старые красно-голубые полотнища, нежно светившиеся на солнце, он вспомнил нищету Местра, где он вырос, свою юношескую игру на скрипке в этой нищете; хорошо еще, что я полностью не погрузился в свою игру среди этой нищеты, что учился играть все яснее и точнее, все яснее и точнее постигая нищету Местра, что скрипка не стала частью этой нищеты, что я не играл нищету на своей скрипке. Местр. Он уже не помнил, когда последний раз был «там», кажется, летом, подумал он и вдруг ощутил, что ржавеет, становится неподвижным, ведет островное существование, венецианскую островную жизнь в твердом гнезде привычек, в квартире, расположенной в гетто, привычек, ограниченных театром Фениче, баром Уго, время от времени короткими, ни к чему не обязывающими, полными очарования встречами с Джульеттой, время от времени тайными магическими сеансами перед древней географической картой, разговорами, сновидениями, иногда даже попытками действовать, легато, когда скрипка на несколько секунд словно превосходит самое себя, давая больше, чем просто хорошее ремесло, или часами, когда он вынимал из ящика своего стола картотеку, когда раскладывал на поверхности пустого стола — только репродукцию Джорджоне он всегда оставлял на месте — маленькие белые карточки, исписанные простыми фразами, чтобы понять, есть ли в их совокупности какой-то смысл и, возможно, даже план, пасьянс некоего мыслительного проекта в отдельных фразах, как они приходили ему в голову, когда он шел на репетиции или стоял вечерами у стойки в баре Уго, или летом, когда он сопровождал отца на рыбалку, когда лодка колыхалась на воде у Торчелло или качалась над paludi della Rosa, или на Пьяцца-Сан-Марко, или прохаживался по плитам из коричневого трахита, привезенного с холмов под Падуей; в рамках из белого мрамора, они удовлетворяли его тягу к геометрии.