Печали американца - Сири Хустведт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В последний свой одинокий вечер я спустился вниз с четырьмя конвертами, полученными утром, и аккуратно сложил их стопкой в прихожей. Стол с рисунками я намеренно обходил стороной, но покидать квартиру не торопился. Вместо этого разгуливал по гостиной, кухне со встроенной мебелью, потом пошел в прихожую. Здесь были двери еще в две комнаты. Та, что побольше, очевидно, принадлежала Миранде. Какое-то время я стоял на пороге, рассматривая кровать с бежевым покрывалом, ночной столик со стопкой книг, комод со стоящими на нем вазами, двумя низкими и одной высокой. Над комодом висело овальное зеркало и две черно-белые фотографии Эглантины в рамках. Одна, младенческая, изображала ее свернувшейся калачиком среди скомканных простыней, похожих из-за света и теней на снежные сугробы. На другой была хорошо знакомая мне Эгги в балетной пачке и короне на голове, но почему-то застывшая пред камерой с яростной гримасой на лице в позе культуриста, демонстрирующего бицепсы. Помнится, я сказал себе, что хочу получше рассмотреть фотографии, но, разумеется, просто искал предлога, чтобы переступить порог. Предлог был найден. С бьющимся сердцем я перебирал книги на ночном столике. Тут был фотоальбом Дианы Арбюс,[67]толстый том под названием «Карибская автобиография: культурная самобытность и самоидентификация», три книжки о маронах и пять романов. Один, на алой обложке которого крупными буквами было написано «Обольщение», я взял в руки. Из пары-тройки росчерков в белом прямоугольнике складывалось чье-то лицо. Я догадался, что это скорее всего дизайн самой Миранды. Проверка показала, что я прав. Обложки остальных четырех романов тоже были ее рук делом, все в том же стиле: просто, но броско, с насыщенными цветовыми плоскостями. Никаких завитушек или финтифлюшек, никакого наклона в буквах, никаких украшений. Все резко, скупо, по-мужски. Я аккуратно положил книжки на место точно в том порядке, в каком они лежали раньше, осторожно дотронулся до покрывала на кровати и несколько минут стоял перед комодом, вслушиваясь в шум собственного дыхания. Желание открыть его было сильнее меня. Я хотел увидеть ее вещи, ее чулки и белье, и я бы сделал это, но поймал собственное отражение в зеркале. Тот, кто смотрел на меня оттуда, был похож на голодного, загнанного зверя. Я попятился и почти убежал к себе наверх.
Одинокое существование мало-помалу меняло меня, превращая в человека, от которого я не всегда знал, чего ждать, куда более странного, чем я всегда считал, способного бродить по комнате чужой женщины и хрипло дышать, стремясь пальцами к ручкам ее комода и не смея дотронуться до них. Я часто думал, что мы не те, кем себя воображаем, что каждый пытается нормализовать неведомый ужас внутренней жизни с помощью множества удобных выдумок. Я не собирался обманывать себя, но прекрасно понимал, что под тем естеством, которое я почитал истинным, скрывается другой человек, блуждающий в параллельном мире, сотканном из слов Миранды, по незнакомым улицам, мимо домов с совершенно иной архитектурой.
Я все так же не находил себе места. Днем в присутствии пациентов мне как-то удавалось держать себя в руках. Тяжелее всего приходилось ночью, когда я пробуждался от кошмарных снов с колотящимся сердцем. Я исправно звонил Лоре, и весь знойный август мы встречались как минимум два раза в неделю, но непременно в те дни, которые ее сын проводил у отца. Где-то в середине месяца она, уписывая за ужином ньокки, сообщила, что не готова к «серьезным отношениям». Я выложил без обиняков, что ее общество мне нравится, но я никоим образом не выставляю свою кандидатуру на роль следующего мужа и готов довольствоваться положением промежуточного варианта, способного облегчить ожидание грядущих брачных восторгов. Подобно стеганому одеяльцу или плюшевому мишке, буду рад служить, пока во мне есть нужда. Лора расхохоталась и тряхнула головой:
— На самом деле ты хотел сказать, что не прочь иметь подружку для постели, так?
Я, помявшись, согласился. С облегчением, прояснив истинную природу нашей связи, мы с чистой — по крайней мере так мне казалось — совестью принялись упиваться друг другом. К концу лета Лора Капелли по-настоящему запала мне в душу. Я все время ловил себя на том, что думаю о темных завитках волос на ее шее, об оливковой коже, чуть отливающей зеленью, о раскатистом хохоте, о пышной груди, о заветных маминых рецептах рубца и телятины, которые она обожала диктовать в постели, о способности передразнивать, один в один, Мортона Соломона, психоаналитика восьмидесяти с лишним лет, хорошо знакомого нам обоим: не было такой конференции или семинара, чтобы его тягучий монотонный голос с неистребимым немецким акцентом не бубнил что-нибудь про Фрейда, упорно и настойчиво излагая свои соображения по поводу какого-нибудь понятия (к числу особых фаворитов следовало бы отнести Ichspaltung, или «расщепление Я»), об обыкновении в минуты наивысшего возбуждения воздевать указательный палец и трясти им и о коротеньких взвизгах, слетавших с ее губ во время оргазма.
Мои жилички вернулись, но мы практически не виделись. В издательском деле август считался мертвым сезоном, я узнал об этом от Миранды, когда однажды утром столкнулся с ней по дороге на работу, так что они с Эгги пропадали у знакомых в Массачусетсе, уезжая с пятницы до понедельника. Инга и Соня тоже сбегали из города на экскурсии в Коннектикут и Хэмптонз, и только я торчал в Бруклине, трясся в метро, вдыхая запахи мочи, пота, немытых тел и все больше и больше проникаясь чувством жалости к самому себе.
В начале учебного года Соня перевезла вещи в общежитие Колумбийского университета. Вечером десятого сентября она приехала к матери и осталась ночевать. По Ингиным словам, все было замечательно, они поужинали и легли спать. На следующее утро Соня проснулась, вышла на кухню, но, вместо того чтобы, как всегда, подойти к холодильнику и достать апельсиновый сок, почему-то застыла у окна. Инга читала газету и пила кофе. Соня несколько мгновений стояла неподвижно, потом обхватила голову руками и закричала:
— Я не хочу так жить! Не хочу!
Захлебываясь от рыданий, она рухнула на колени. Инга пыталась удержать ее. Девочка билась и вырывалась, но Инге удалось обхватить ее за плечи, притянуть к себе и начать укачивать. Соня плакала и плакала, а мать все качала ее. Так прошел день, наступил вечер. Соня начала говорить. Она говорила, плакала, снова говорила, снова плакала.
С одиннадцатого сентября 2001-го прошло два года. Вторая годовщина раскрыла в Соне какую-то внутреннюю трещину, щель, через которую выплеснулись гремучие переживания, терзавшие ее два года. Пожарище, стольких сожравшее, гнавшее людей вон из помещений, в окна, на карнизы, с которых они, объятые пламенем, прыгали вниз, оставило свои неописуемые отметины в ее душе. Инга сказала мне, что за все эти часы ни на секунду не отпускала дочь от себя. Даже на кухне, когда она делала им обеим сэндвичи, Соня была с ней рядом, и пока она резала хлеб и мазала его маслом, дочкина рука держала ее за пояс. Соня не хотела жить в мире, где рушатся дома, где войны начинаются на пустом месте. И никакого брата она не хотела, и этой бывшей актрисульки тоже. Она так и сказала матери, что ненавидит их и хочет только, чтобы папа был жив и у него можно было попросить прощения.