Мемуары везучего еврея - Дан Витторио Серге
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…Франческа пододвинула два стула к столу и усадила меня на один из них. Она вынула из шкафа поднос, коробку с печеньем и две чашки, а затем вскипятила воду. Она двигалась размеренно, безо всякого смущения, и все ее действия наполнили меня бесконечной меланхолией. Покачиваясь вперед и назад на стуле, я в конце концов откинулся к стене, закрыл глаза и заснул. Когда я очнулся, Франческа стояла передо мной с озабоченным выражением на лице, держа в руке чашку дымящегося кофе. «Мне кажется, с вами произошло что-то серьезное. Если хотите рассказать мне, то можете говорить со мной без всякого страха, так же, как я говорила с вами в трамвае. Мы живем в жестоком мире, но люди иногда могут помочь друг другу». Она по-доброму смотрела на меня, пока я пил горьковатый и отнюдь не лучший на свете кофе. Но он согревал, как и атмосфера в комнате. Моими первыми словами были: «Я совершил постыдный поступок». Она тут же, держа в уме понятия военного времени, ответила с озорной улыбкой: «Мне трудно в это поверить. Во всяком случае, не по отношению ко мне». Ее ответ заставил меня засмеяться и немного освободил от чувства подавленности, угнетавшего меня с самого утра. Мне было нелегко раскрыть рот, но, начав говорить, я уже не мог остановиться в течение получаса, а может быть, и целого часа.
Я говорил бессвязными предложениями, иногда воспоминания опережали слова, а иногда следовали за ними. Я говорил о своем городке в Пьемонте, о школьных годах в Удине, о своей собаке, о цыплятах в кибуце, о военном суде в Рамле, о евреях, ради спасения которых у меня не хватило смелости пойти в десант за линию фронта, о том, как я вступил в армию, о ночном прыжке с парашютом. Я говорил о своих снах, об одиночестве, о страхах, о красных цветах на вечернем платье моей матери. Я объяснил ей, почему я хотел покончить с собой, почему решил дезертировать, исчезнуть, бродить по миру с Каиновой печатью на лбу, отмечающей двадцать два года растраченной жизни. Нет-нет, только шестнадцать, потому что детские годы не считаются; а вообще, только девять, так как мы, евреи, отвечаем за себя только с тринадцатилетнего возраста. Я говорил и говорил, не слишком понимая, о чем говорю, и она внимательно слушала, почти не моргая, не двигая ни единым мускулом лица, опираясь подбородком на сжатые руки, локти на клеенке стола, по-матерински женственная, очень красивая, чистая, и только ноздри ее раздувались.
Так мы сидели, друг напротив друга, не нарушая тишины комнаты, даже когда истощился мой бессвязный поток слов. Потом настала ее очередь, она заговорила голосом, который казался отстраненным, словно она говорила о ком-то другом. «Если бы меня выдали замуж лет восьми от роду, что случается с мусульманскими девочками в Югославии, я могла бы сейчас, когда мне больше тридцати, быть вашей матерью. Но, пройдя через миллионы прожитых минут своей жизни, полных страха, стыда, слез, разбитых надежд, я на самом деле чувствую себя вашей бабушкой. Я не просто усталая… дряхлая. И я прошла через такое, что я не чувствую себя вправе судить кого-либо, даже если бы я и хотела, и уж наверняка не вас, для этого я слишком мало знаю вас. Но я расскажу вам историю, которая до сих пор заставляет меня испытывать ночные кошмары.
Вы знаете, что усташи схватили моего мужа. Они пытали его, а потом убили вместе с несколькими крестьянами, которые не имели ничего общего с партизанами. Они убили их просто из жестокости, из необходимости доказать свою власть через страдания других людей. Прежде чем я уехала в Лису, партизаны атаковали немецкий конвой. Они захватили несколько пленных, среди которых был лидер усташей и его женщина жена или любовница, не важно, кем она была.
Они приказали мне и другим местным жителям присутствовать при казни тех двоих, потому что, как они сказали, те были животными тварями в человеческом облике и заслужили примерную казнь.
Их заперли в доме на опушке леса. Там были цветы под окнами, маленькая прозрачная речка струилась среди деревьев, травы и мха. Место, где смерть казалась нереальной. Усташ и его женщина покорно ждали, их лица опухли от побоев, он в рваной униформе, она выглядела нелепой в платье, которое когда-то было вполне элегантным. Пришли лесорубы с топорами на плечах. Один из них сказал мне, что у старика, который привел их, этот усташ убил двух сыновей.
Вместе с другими местными жителями, которых согнали партизаны, мы гуськом отправились в лес. Стояла чудесная погода, солнце золотыми лучами пробивалось сквозь сосны, пели птицы. Когда мы дошли до лесопилки, старик, который вел группу, запустил циркулярную пилу. Она, сверкая на солнце, завертелась, скрипя металлом так, что это было пыткой для ушей. Они схватили усташа за плечи и привязали его вместо бревна на скользящую скамейку, и этот человек, до сих пор сохранявший достойное выражение лица, начал вопить, как дикое животное. Его утихомирили ударами по голове. Затем настал черед женщины, ее привязали примерно в метре от него. Она сохраняла молчание. Она не открыла рта даже тогда, когда старик, опустив ручку, начал двигать платформу по направлению к пиле.
Два тела, привязанные к платформе, походили на свернутые ковры на перилах балкона. Люди вокруг меня затаили дыхание; я будто превратилась в камень. Когда кровь усташа хлынула на опилки, раздался визг раненого мяса, который тут же стих. Теперь к пиле двигалась женщина. Она продолжала молчать. В полуметре от пилы ей удалось повернуться на бок, и она обратила к нам лицо. Ее рот был широко открыт, глаза неподвижны, и все ее тело тряслось, как в каком-то отвратительном оргазме. Партизан подошел к старику и поднял руку, останавливая движение скамейки. Двое, ступая по окровавленным опилкам, отвязали женщину. По ту сторону пилы две части мужского тела напоминали марионетку, у которой порвались нитки.
Женщина, вставая, сперва наклонилась, оперлась о скамейку, затем у нее подогнулись колени, и ее начало рвать. Пинком ее заставили встать. Пошатываясь, она ушла к лугу. Солнце продолжало бросать свои лучи на траву через ветки деревьев, пение птиц не смолкло. Когда пила остановилась, воцарилась тишина, полная запаха сосен и и мха. Женщина закачалась и упала ничком на землю. Ее оставили там. Потом мне сказали, что она сошла с ума».
Франческа положила руки на стол. Она конвульсивно сжала пальцы, продолжая говорить в той же отстраненной манере, как будто речь шла о малозначащих вещах.
«Я рассказала вам эту историю, — сказала она, — потому что жизнь продолжается даже среди самых ужасных вещей. Бог дал всему сущему в дар страх, и животные научились использовать его лучше, чем люди. Если бы мой муж боялся, он мог бы до сих пор быть со мной. Если бы этот усташ боялся, он не совершил бы тех преступлений, которые заставили его дрожать в момент смерти. Как вы можете знать, чем бы окончилась авантюра, в которую вы хотели вступить, чтобы показать другим, что вы не трус? Быть может, тот страх, которого вы сегодня стыдитесь, в один прекрасный день покажется вам прекрасным качеством. Но главное, что я хотела вам сказать, не это, а другое. Важно то, что эта мерзкая война идет к концу. Те, кто прошли через нее и остались, как мы, живыми, обязаны жить так долго, как это возможно, чтобы исправить те ужасы, которые люди, лишенные страха, маленькие и великие, натворили, веря в свое право изменить лицо мира. Если мы грешили, то наказанием для нас будет искупить свои грехи жизнью, а не поисками смерти. Иначе не будет ни причины, ни смысла для вас и медсестры красть пенициллин, чтобы спасти незнакомого ребенка».