Заклятие сатаны. Хроники текучего общества - Умберто Эко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Надо бороться за свободу мысли даже для тех, кто думает не так, как мы (учит нас Вольтер). Но если бы журналисты из Charlie не пали жертвами ужасной расправы, если бы не было теракта, то кто угодно мог бы с полным на то правом критиковать их карикатуры – не только на Мухаммеда, но и на Иисуса с Девой Марией, очень в духе работ Лео Таксиля, изображавшего в XIX веке беременную голубком Мадонну с рогоносцем Иосифом.
Существует этический принцип, согласно которому нехорошо оскорблять религиозные чувства других – именно поэтому даже тот, кто богохульствует у себя дома, не пойдет богохульствовать в церковь. От карикатур на Мухаммеда следует воздержаться не из страха перед последствиями, а потому, что это (приношу извинения за слишком мягкое выражение) «невежливо». И не надо рисовать карикатуры на Богородицу, даже если католики (по крайней мере, сейчас) и не склонны стрелять за это в художника. Между прочим, порывшись в интернете, я обратил внимание, что ни один из сайтов, протестующих против цензуры New Statesman, не опубликовал рисунок Шпигельмана. Почему? Из уважения к чужим чувствам или из страха?
В случае с Charlie были задействованы два фундаментальных принципа, но в свете ужасов, совершенных неправой стороной, оказалось трудно отделить один от другого. Получилось так, что допустимо защищать свободу слова, сколь угодно невежливого, заявляя Je suis Charlie, но, если бы я был Charlie, я бы не стал шутить ни с чувствами мусульман, ни с чувствами христиан (и даже буддистов, если на то пошло).
Если католики возмущаются, когда оскорбляют Богородицу, уважай их убеждения – в крайнем случае напиши взвешенное историческое эссе, ставящее Боговоплощение под вопрос. Если католики вдруг станут стрелять в оскорбляющих Богородицу – борись с ними всеми средствами.
Нацисты и антисемиты всякого разбора распространяли отвратительные карикатуры на «подлых евреев», но в целом западная культура им этого не возбраняла, уважая их свободное мнение. Но когда от карикатур перешли к массовым убийствам, общество восстало. Иными словами, к праву Дрюмона[393] (в XIX веке) быть оголтелым антисемитом проявили уважение, а палачей-нацистов в Нюрнберге повесили.
В последнее время я писал о расизме, о том, как мы создаем себе врагов, о том, какую роль играет в политике ненависть к Другому или к Непохожему на нас. Я полагал, что все высказал, однако в недавней дискуссии с моим другом Томасом Штаудером[394] обнаружилось (один из тех случаев, когда забываешь, кто что сказал, но наши выводы совпали) нечто новое (по крайней мере, новое для меня).
С легкостью, отчасти напоминающей досократиков, мы обычно понимаем ненависть и любовь как противоположности, как нечто, расположенное симметрично, напротив друг друга, словно мы обязаны ненавидеть то, что не любим, и наоборот. На самом деле между двумя полюсами находится бесконечное множество оттенков чувств. Даже если использовать эти два слова метафорически, то, что я люблю пиццу, но равнодушен к суши, вовсе не означает, что суши я ненавижу. Суши мне нравится меньше, чем пицца. А если употребить эти слова в прямом смысле, тот факт, что я люблю одного человека, вовсе не означает, что я ненавижу всех остальных. С равным успехом любви можно противопоставить равнодушие (я люблю своих детей, а к таксисту, в машину которого сел два часа назад, равнодушен).
На самом деле важно то, что любовь избирательна. Если я безумно люблю женщину, я претендую на то, чтобы и она любила меня, а не других (по крайней мере, любила не в том же смысле). Мать беззаветно любит своих детей и желает, чтобы они испытывали особую любовь к ней одной (мама у нас одна), ей никогда не полюбить столь же сильно чужих детей. Значит, любовь по-своему эгоистична, избирательна, связана с чувством собственности.
Разумеется, христианская заповедь велит нам возлюбить ближнего, как самого себя (всех, шесть миллиардов ближних). Впрочем, в действительности эта заповедь предписывает ни к кому не испытывать ненависти, от нас не требуют любить незнакомого эскимоса так же, как мы любим собственного отца или внука. Любовь всегда будет отдавать предпочтение родному внуку, а не охотнику за тюленями. И хотя я никогда не соглашусь с тем, что способен остаться равнодушным (как гласит известная легенда), если в Китае умрет какой-нибудь мандарин (пусть даже его смерть сулит мне выгоду), и всегда буду помнить, что колокол звонит и по мне, смерть моей бабушки всегда огорчит меня куда сильнее, чем смерть мандарина[395].
Зато ненависть может быть коллективной, в тоталитарных режимах иначе и не бывает: когда я был маленьким, в фашистской школе меня учили ненавидеть «всех» сынов Альбиона, а Марио Аппелиус[396] каждый вечер призывал по радио: «Боже, безжалостно прокляни англичан!» К этому стремятся диктатуры и популистские режимы, а нередко и фундаменталистские течения религий, ведь ненависть к врагу объединяет народы, заставляя их пылать единым огнем. Любовь согревает мне сердце в отношении немногих людей, ненависть согревает сердца (мое и тех, кто со мной на одной стороне) в отношении миллионов людей, нации, этноса, людей другого цвета кожи или говорящих на другом языке. Итальянский расист ненавидит всех албанцев, румын или цыган. Босси[397] ненавидит всех южан (а если ему платят зарплату в том числе из налогов, которые платят южане, мы имеем дело с высшим проявлением недоброжелательности, поскольку к ненависти примешивается радость от осознания того, что ты причиняешь людям ущерб, да еще и издеваешься над ними), Берлускони ненавидит всех судей и призывает нас поступать так же, равно как призывает ненавидеть всех коммунистов, даже когда коммунисты видятся ему там, где их давно нет.
Следовательно, ненависть – не индивидуалистическое, а великодушное, филантропическое чувство, направленное не на кого-то одного, а на бесчисленное множество. Только в романах нам рассказывают, насколько прекрасно умереть из-за любви. В газетах (по крайней мере, в годы моей юности) писали о том, насколько прекрасно умереть героем, бросающим бомбу в ненавистного врага.
Еще и поэтому история нашего биологического вида всегда была в большей степени окрашена ненавистью, войнами, убийствами, а не проявлениями любви (это требует от нас куда большего и создает немалые трудности, если любви нужно вырваться за рамки эгоизма). Тяга к радостям ненависти настолько естественна, что правителям народов легко ее насаждать, в то время как к любви нас призывают только малоприятные люди, у которых есть отвратительная привычка целовать прокаженных.