Нелегалка. Как молодая девушка выжила в Берлине в 1940–1945 гг. - Мария Ялович-Симон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По повинности Фриц работал на вывозе мусора, и там у него был коллега, который вправду мог достать сливочное масло. И однажды, когда он опять явился на свалку, этот человек предупредил его:
– Я ведь знаю, ты из этих, со звездой. Больше не приходи. Тут есть нацисты.
Чистейшее безумие с его стороны, что он потом еще не раз ходил туда. В конце концов кто-то опознал еврея без звезды, сообщил в гестапо, и все кончилось.
Фриц Гольдберг буквально сам искал смерти. Я узнала об этом от Рут Лахоцке. Через несколько дней после его ареста я в обеденный перерыв встретила ее на улице.
– Фрица взяли – сообщила она, – все очень печально. Но, по мне, так пусть пытают его сколько угодно. – Она заметила ужас на моем лице и добавила: – Извините, я неудачно выразилась. Конечно, я все глаза выплакала. А сказать хотела вот что: он никогда не проговорится, что жил со мной и где меня найти.
Конечно, очень печально потерять такого собеседника, как Фриц Гольдберг. От него я получала важную информацию и с ним, единственным представителем прежнего моего мира, могла поговорить о своем положении, о тревогах и страхах.
Теперь мне только и оставалось держаться за еврейские традиции. “Не знаю, что станется с еврейством в США или в Палестине, – говорила я себе, – но я здесь, я – миньян[44], я – весь Израиль и исполняю свой долг”. Лавочку в парке, где мы так часто сидели, я теперь называла Вайсензее и долгое время регулярно ходила туда, чтобы прочитать кадиш[45]: Фрицу Гольдбергу полагается достойный еврейский памятник.
Геррит Бюрхерс, человек, в сущности, мне чужой и безразличный, все же мало-помалу стал моим наперсником. Когда не впадал в бешенство, он был очень мил, внимателен и чуток.
Тем для разговора нам всегда хватало. Вернувшись с работы, он рассказывал мне про тамошние события. А после дневного воздушного налета мы говорили о том, где и как провели это время.
Каждый день я покупала газету “Берлинер зюден”, а Бюрхерс каждую неделю прихватывал домой “Рейх”. Он очень интересовался политикой, а в том, что касается хода войны, стал настоящим диванным стратегом. Из газет мы вырезали карты. Геррит булавками размечал фронты, и мы интерпретировали каждое новое изменение. “Рейх” мы по очереди читали вслух и обсуждали. Геррит был прекрасно подкован в географии и тотчас умело классифицировал всю информацию. Вдобавок он с удовольствием и хорошо решал кроссворды, знал все притоки какой-нибудь неведомой африканской реки и всех опереточных персонажей из четырех, пяти или восьми букв. Самих оперетт он никогда не слышал.
После отбоя воздушной тревоги мы с Герритом часто выходили на улицу. Мысли в голове у меня так и бурлили, я с трудом сдерживала их, не давала вырваться наружу. И придумала для такой ситуации особый ритуал: пока мы смотрели на красное зарево у горизонта, я про себя пела на мотив “Хорста Весселя”[46]: “Qui sème le vent récolte la tempête” – “Кто сеет ветер, пожнет бурю”, эта строчка очень нравилась мне еще в школе.
Для меня налеты означали не поражение, а победу. Я бы с радостью крикнула бомбардировщикам: “Давайте, ребята! Войны можно было избежать. Пусть теперь тот, кто выбрал Гитлера, почувствует последствия на своей шкуре”.
Иногда по выходным мы ходили в кино, конечно, не в роскошные кинотеатры на западе Берлина, где проходили премьеры, а в заштатные киношки в Нойкёлльне или у Гёрлицкого вокзала. Когда в конце войны Марика Рёкк слащаво распевала “Все в жизни проходит”, было ясно: теперь-то у них очко заиграло.
Язык рабов и специфический юмор подданных диктатуры в ту пору понимал каждый, кто хотел понять. Свидетельство тому я увидела, когда однажды снова шла по Адальбертштрассе в Кройцберге. Мне очень нравилась эта улица с великим множеством задних дворов; для меня она символизировала пролетарские районы.
Знойным августовским днем 1944-го я увидела, что возле крошечной булочной собралась кучка прохожих и люди смеются. Я осторожно, как полагается в таких случаях, подошла ближе. В витрине выставили торт, на котором кремом было искусно выведено “С Новым годом!”. Картонная табличка рядом разъясняла, что это работа подмастерья, а вторая табличка коротко сообщала: “Муляж”.
В тогдашних обстоятельствах поистине политическое заявление – высказывание против войны: мол, настоящий торт с настоящей сахарной глазурью по причине нехватки продуктов не испечешь. То есть речь однозначно шла о муляже, а комментарий гласил: что ж, с Новым годом – в такую-то жару!
– Ну до чего ж хорошо, честное слово, вот уважили, прям со смеху помрешь, – сказала какая-то старушка.
Через несколько дней перед булочной опять толпился народ. Полицейский в форме разогнал маленькое сборище и удалился. Я стояла на почтительном расстоянии, но после ухода полицейского подошла к лавочке и спросила женщину, вышедшую из двери:
– Что тут произошло?
– Полиция потребовала убрать из витрины торт и таблички.
– А при чем тут полиция?
– Они сказали, на то есть причины, но им велено помалкивать. Чего доброго, поймут неправильно.
На той же Адальбертштрассе я стала свидетельницей другого инцидента, который произвел на меня еще большее впечатление. Длиннющая колонна солдат с песней шагала по улице. Репертуар был всегда один и тот же, и, как обычно, грянули “Лесной коричневый орех”[47]. Шагая подле такой маршевой колонны, я очень старалась не попасть в ногу с солдатами. Но бороться с ритмом, который прямо-таки проникал внутрь, было очень трудно.
Неожиданно я заметила весьма запущенного пожилого мужчину, который, чеканя шаг, шел рядом с колонной. В прошлом он, наверно, был певцом, потому что пел замечательно, с превосходной дикцией. На голове у него был котелок, а из кармана пальто выглядывал красный носовой платок. Чудак, каких на улице редко увидишь.
Этот человек очень громко изобразил трубное вступление “Марша Радецкого”, а потом пропел на эту мелодию, громовым голосом и невероятно серьезно: “Голой задницей сверкаю, марш Радецкого играю”. Сотни солдат оборвали песню и расхохотались. А я бодро и совершенно сознательно маршировала в том же ритме, какой задал певец “Маршем Радецкого”.