Сын вора - Мануэль Рохас
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Послушай, работать тебе, я думаю, не больно по вкусу?» — спрашивал он меня тогда, у себя дома.
«Ну конечно, Пепе. Кому у нас охота работать», — согласился я.
«Я рад, что ты говоришь напрямик, не выкручиваешься. Так оно и есть. Что у нас за работа? Одна кабала».
Иногда говорят, что работа только здоровье портит. Мне-то не страшно, я не из слабеньких, да просто у меня натура деликатная и грубая работа не по мне. Мне бы миллионером быть. А тут зарабатывай на жизнь. Вот я и белю, крашу двери, крыши, окна, стены. Носишься целый день со стремянкой — здесь промажешь петли, там перекроешь краску, здесь добавишь скипидара. Черт, куда подевался мел? А тряпка где? Подсыплем немного мела в темперу, немного — в масло, остальное — в известку. Вот свинцовые белила — краска что надо, но чистый яд. Свинец забирается тебе в сердце, в легкие, в желудок. Мало того, ходишь всегда точно обезьяна — перемазанный, заляпанный с головы до ног; зимой торчишь на стремянке посреди улицы, в одной руке банка с краской, в другой — кисть, а с крыш текут, забираются тебе за ворот холодные струйки, и руки деревенеют, и из носу каплет. В общем, все ясно…
Тогда Пепе мне и говорит, протягивая на ладони кусок металла:
«Вот погляди, в бухте Эль-Мембрильо море выкидывает на берег уйму таких железок. Не ленись, подбирай их и неси мне. Знай себе наклоняйся да подбирай, и с голоду не умрешь».
«А что это?»
«Тебе-то какое дело? Черт его знает что, но за это платят».
«Откуда они берутся?»
«Кто его разберет… Я не думаю, что на дне морском открылась металлическая плантация, да ведь откуда-то эти железки берутся. Может, с затонувшего в гавани корабля. Железо в воде ржавеет, крошится и всплывает. А может, этот металл со свалки, что недалеко от бухты, и вот выносит его на берег. Ну, да наплевать, откуда они берутся. Ты знай ищи, а я тебе хорошо заплачу. Кто-нибудь потом и мне заплатит».
А и правда, какое мне до всего этого дело? Я не посмел его спросить, сколько он будет платить, а он, как всякий хозяин, знает свою выгоду: платит за день работы ровно столько, чтобы я с голоду не подох и не спал под открытым небом. Не больно-то роскошная плата, да где больше заработаешь? Все, что нужно, у меня есть. Вот не стану я нигде работать, пока не переведется у меня надежда, что море мне выдаст еще хоть один грамм металла. А море огромное, и бухта Вальпараисо бездонна. Сколько судов лежит под водой! Какие там ценности и богатства! Не сосчитать… А что, если трюмы набиты металлом? Тогда нам беззаботной жизни хватит на тысячу лет… Верно, Кристиан?
Кристиан не ответил. Он сосал окурок и сквозь полуприкрытые веки, казалось, внимательно изучал свои вытянутые ноги, голые лодыжки и дырявые башмаки. Но по всему было видно, что такая перспектива его вполне устраивает. Это неплохо — тысяча лет беззаботной или по крайней мере независимой и не слишком обремененной трудом жизни. К чему надрываться и утруждать себя, если человеку так мало нужно, чтоб не умереть? А после смерти не все ли тебе равно, осталось у тебя в кармане или еще где на сотню песо больше или меньше?
— Я уверен, что ты со мной согласен, Кристиан, — продолжал Эчевериа — Это единственное, в чем мы сходимся: нелюбим работать. Ты — потому, что никогда не работал, я — потому, что вдосталь наработался. Вернее, не то что не любим, а любим с оглядкой. В этой бухте на металлических огрызках, конечно, не разбогатеешь; да, уж видно, богатство мне нигде не светит. Маляром я бы заработал больше, но тоже не бог весть сколько. Ну, купил бы себе пару брюк или пиджак, и то у старьевщика, и ел бы немного получше. Зато к концу сезона все соки из тебя выжмут, сил никаких не хватает: терпи хозяина, терпи заказчика, терпи поставщика, к подсобнику подлаживайся (ему, правда, и того хуже приходится — кому не лень покрикивает). И так три месяца весной и три месяца летом. Хорошая пора, она мигом пролетит — да наработаться успеешь по горло. Ты, Анисето, я вижу, тоже маляр. Где ты заработал эти пятна?
— У мастера Эмилио.
— Эмилио Даса?
— Да, кажется, так.
— А, я знаю его, сочинительством балуется. Не часто встретишь маляра-писателя. Нам подавай музыку, вернее — оперу, скажем «Тоску» или «Богему», где про художников поют. Эмилио Даса был славный парень. Да вот женился и завел кучу детей. Теперь пишет стихи в прозе, выдохся.
Альфонсо неожиданно замолчал и задумался, точно прислушиваясь к какому-то голосу и надеясь, что он, этот голос, расскажет что-нибудь поинтереснее того, о чем они говорили до сих пор.
— Завод кончился, — проворчал Кристиан.
Альфонсо снисходительно, чуть насмешливо улыбнулся и пожал плечами. Все, казалось, ему вдруг опротивело.
Мы трое сидели вокруг стола, на котором были остатки завтрака и бутылка разливного вина. Перед тем как нам расстаться с бухтой Эль-Мембрильо, Альфонсо Эчевериа остановился, сделал знак Кристиану, взял меня за руку и очень серьезно сказал:
— Полагаю, мы видимся не в последний раз. Еще, чего доброго, станем друзьями или хоть компаньонами. Так что, если нет возражений, давай познакомимся. А то неловко иметь дело и разговаривать с человеком, когда даже не знаешь, как друг друга величать. Может, это и мещанские замашки, да никак от них не отстанешь.
И добавил, протягивая руку:
— Альфонсо Эчевериа, к вашим услугам.
Я пожал протянутую руку. Потом Альфонсо повернулся к своему спутнику, который с любопытством за ним наблюдал, и представил его:
— Кристиан Ардилес.
Я протянул Кристиану руку. Ни один из нас не произнес ни слова. Кристиан вяло пожал мне руку, словно давно уже отвык от этого ритуала или считал его пустой затеей.
— Вот мы и представились друг другу, совсем как джентльмены, — вставил Эчевериа. — А что мы сейчас всего-навсего жалкие оборванцы, так это до поры до времени, я не сомневаюсь. Кстати, я должен, сказать, что у меня, кроме имени, есть прозвище, а раз оно есть, можно его обнародовать. Кристиан тебе когда-нибудь скажет свое, если захочет. Может, и у тебя есть кличка? Будем рады услышать. Прозвище — это дело личное, и каждый волен поступать с ним как захочет, умолчать или сделать всеобщим достоянием. Мы ведь не полицейские, и знать прозвище нам не обязательно. Меня прозвали Философом. Философского факультета я не кончал, но иногда на меня нападает прямо-таки неудержимое желание болтать, даже губы начинают зудеть, а челюсти и рот — судорожно дергаться. Чтобы унять это дрыганье и дерганье, приходится говорить. Ну и говорю, что делать! А знаешь, если много болтать, так люди думают; что это от ума. Заблуждение! Но ведь люди только и делают, что заблуждаются. Я вечно рассуждаю — о человеке да о его судьбе. Вот меня и прозвали Философом. С Кристианом, — кивнул он в сторону приятеля, — мы мало разговариваем, то есть мало говорит он, только терпит мою болтовню. Он не больно-то ученый. У него только две песни и есть: полиция и кражи, да и то пять слов скажет — и молчок.
Кристиан шел, не поднимая головы. Философ между тем продолжал: