Порода. The breed - Анна Михальская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вечер кончился фильмом — в кинозале на первом этаже, ужином — в преподавательской столовой и, наконец тем, чем и должен был кончиться, — в маленькой комнате Кирилла.
Собака скачет не ладами, а породой.
Проснуться пришлось почти ночью. Туманный рассвет чуть бледнел в плотных облаках сгущенной сырости над темной зеленью полей. Серая морось собиралась в крупные капли. Капли стекали с листьев тысячелетних дубов, расставленных по плоскости газонов, как фигуры в шахматной партии. Мраморный жеребенок на своем пьедестале смутно белел среди них: передние ноги грациозно подняты и бьют воздух — единственный конь на доске.
Наступало утро судьбоносной выставки в Блэкпуле. Весь вечер накануне Мэй была напряженно весела: то громко смеялась, то вовсе замолкала. Чувствовалось, что перед ней витают воображаемые картины будущего триумфа или поражения. Мне трудно было представить, что вероятней. На английских выставках я еще не была, местных борзых не видела, разве только на фото в журналах и рекламных буклетах, а по ним судить невозможно. Однако ясно было, что от лучших наших собак англичане разительно отличны.
Лучшими мне казались борзые Тарика, в которых текли старинные русские крови, собранные его усилиями по провинциальным городам и весям. К тому же я знала, что на английских рингах побеждали в основном те, чьи предки резвились в американских прериях — веселые, высокие и грубые, больше похожие на лошадь, чем на собаку. И еще более они напоминали американских миллионеров, прибывших в Старый Свет искать себе партию с титулом. А Тариковы собаки и в Москве выглядели как русские аристократы в изгнании — печальные, сдержанные, диковатые — но сколько достоинства! Какие линии, какая грация… Сколько породы! Да, как говорили встарь наши предки, нет усадьбы без индейского петуха да борзого кобеля. Вместо первого у Мэй был павлин. Был, кажется, и борзой кобель — энергичный гигант, американец Бонни. А вот я вам скажу — нет борзой собаки без этой русской понурой дикости, без этой сдержанности стальной пружины: вся сила таится, до поры скрытая. Оттого на поверхности — покой, отстраненность, равнодушная вежливость. Огонь весь внутри. Тлеет, и вот — вспыхнет, а тогда… Тогда уж не игры и щенячьи нелепые прыжки, как у псовых собак в Англии. Тогда — ветер, да что ветер — вихрь, буря, гроза и молния.
И, как всегда от подобных мыслей, я почувствовала, как по коже пробежал холодок, а за ним — мурашки. Думай лучше о Ричарде, — напомнила я себе. — Это важно, и нужно решать, а ты все про собак. Дались тебе эти борзые. Будто ты целый день с ними верхом в полях, а холодным осенним вечером полеживаешь на оттоманке, под темными фамильными портретами кисти домашних мастеров, под персидским настенным ковром с кинжалами в серебряных ножнах и старинными фузеями, да попиваешь наливки, да вспоминаешь травлю… Вернись на землю. У тебя диссер не дописан — да что там, даже и не начат. И любовь пропала. И дела нет — нет дела! Делать нечего. Как ты будешь жить? Чем? Давай, соберись, думай.
Так убеждала я себя, натягивая узкие черные штанишки-леггинсы, засовывая в сумку расческу, платок и помаду и торопясь «с вещами на выход» — судя по всему, весь день предстояло провести на открытых просторах туманного Альбиона. Нет, все-таки одна собака Мэй мне нравится — Мышка, маленькая борзая. Есть у нее какая-то деликатная хищность, есть и тайна. Но она еще мала — да и будет ли хозяйка ее выставлять? Мышка очень стеснительна и как следует показать себя, скорее всего, не сможет. Ну и Опра, конечно, хороша — если кто и выиграет, так она.
Не дожидаясь стука в дверь, я вышла в коридор. Как всегда, в темном тупиковом его конце, слева, лампа освещала девочку в пурпуре с белой собакой у ног, обутых в узкие туфельки, и на тумбочке под портретом поблескивал красный атлас этих детских туфель с бантами, переживших свою владелицу. Что за странная идея — соединять портрет человека и его вещи. И отчего это так страшно?
Я отвернулась и стала спускаться по лестнице. Свет дождливого утра едва проникал сквозь щель задвинутых с вечера гардин на лестничной площадке. Одна женщина среди многих, кто смотрел на меня с портретов, показалась мне копией Мэй — как и девочка с собакой. Однако возраст был иной, совсем иной — как и возраст картины. Полотну было не меньше полутора сотен лет, а то и все двести. Модель же была еще старше: художник запечатлел следы разбитых надежд, неисполненных желаний, но главное — не побежденные возрастом страсти: глаза, пойманные уже в сети морщин, уповали со всей силой юности, со всем накалом расцвета, со всей победительной твердостью зрелости. Глаза были знакомые: синие кельтские сапфиры, окаймленные черными ресницами, под черными дугами жестких бровей. Я прошла мимо, волоча за собой тощее тело своей дорожной сумки.
На половине последнего лестничного пролета я чуть не оступилась: сверху раздались шум и топот, звонкие возгласы Мэй, быстрая дробь рыси борзых, заглушенная коврами, — мимо меня вихрем пронеслись вниз собаки, а за ними и сама хозяйка. Полуобняв на бегу, она увлекла меня по ступенькам. Чуть не кубарем мы свалились в кухню. Мэй была возбуждена донельзя: чашки, банка кофе, ложки, чайник — все замелькало, зазвенело, и мы выпили кофе. Борзых, как полагается, перед выставкой не кормили.
— Придется выпустить их на минутку в сад, Анна, — сказала Мэй. — Гарольд того и гляди приедет, на прогулку времени не осталось.
Собак препроводили на круглый газон, огороженный высокой каменной стеной — тот, с фонтаном посередине, весь изрытый ямами. Ямы вырыли от скуки сами борзые — верно, их оставляли там взаперти часто и надолго, и им это не нравилось. Садик с фонтаном выглядел так, будто там жили не благородные бегуны, а большая и дружная семья барсуков. Между ямами валялись изглоданные резиновые сапоги — пар пять, и все старые, как убеждала Мэй.
Раздался рокот дорогого немецкого двигателя, шелест шин по гравию, и к подъезду кухонного входа подвалил мерседес Мэй. За рулем сидел шофер, Гарольд. Он приглашался для ответственных и далеких путешествий — таких, какое предстояло сегодня. А как же Ричард? — подумала я. — Проспал, наверное. Или передумал. Да и кому, кроме таких, как мы с Мэй, придет в голову тащиться ни свет ни заря, да еще за тридевять земель, на берег Северного моря, в дождь и туман, и только чтобы показать этих странных своих остроносых собак, не собак даже, а каких-то журавлей, посмотреть на других таких же, предаться выставочному азарту: ринг, потом расстановка… О, неужели — победа! Господи, пусть он проспит, а я пока подумаю. Вот как раз и время есть — все равно целый день в машине. А если не проспит — придется разговаривать, а думать будет некогда, и все перепутается. Господи, сделай так, чтобы не поехал! Пожалуйста!
Мэй с Гарольдом уже успели посадить Опру, Мышку и американцев Скай и Бонни через пятую дверь в багажник, разместили вещи, а я все стояла рядом с машиной и молилась про себя. Кажется, я так сосредоточилась, что даже забыла, зачем я вообще стою тут, в какой-то чужой стране, возле чьего-то большого дома, рядом с блестящей длинной машиной, под серым дождливым небом раннего утра. И еще какая-то красная и тоже блестящая машина подъезжает и останавливается рядом.