Порода. The breed - Анна Михальская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бывало, приходили по ночам детские страхи, а не то — вспоминались Ниночке и наяву.
Первый и главный был: где же отец? Пора, пора уж ему с работы (из магазина; из экспедиции; с прогулки…) — а вот не идет. Что случилось? Вернется ли? Да где ж он, в самом деле?? Увидимся ли еще??? За окном темно — нет, не вернется! Тут наступало пробуждение в слезах — если это был сон, или тревожная тоска, усиливавшаяся до слез, почти до истерики — если под вечер она читала на сундуке в прихожей — а на самом деле, читая, ждала.
Второй страх был: фонарь на ветру. Темна ночь за окном, и Ниночка встает с постели, отчего-то проснувшись, и подходит к окну, и смотрит на реку — смотрит так пристально, так напряженно во тьму. А там — нет города, и реки нет под берегом. Нет ничего: пустота. И ясно: это навсегда. Навсегда — одиночество в пустоте. А ведь только что был здесь дом, и в доме спала она в теплой кровати, и спали рядом: отец и мать — в другой комнате, тетя Маша — на сундуке в прихожей, под образами. И вот — нет никого. Только горит фонарь — голая лампочка на голом проводе, в пустоте, над пустой рекой без воды.
Третий страх был: приемник. Но приемник был уже не детский страх, а недавний ужас вполне сознательной жизни. Он появился в доме после войны и был получен по репарации. Сам по себе ничего пугающего этот предмет не представлял — большой ящик из темно-коричневой полированной фанеры, затянутый спереди тканью, с застекленной шкалой, мирно освещавшейся изнутри по вечерам желтоватым светом. По шкале из стороны в сторону бегала с тонким завыванием вертикальная проволочка настройки. Приветливо горел посередине ящика зеленый глазок с темным зрачком, от которого отходили две полоски, то сближавшиеся при каждом завывании настройки, то расходившиеся, как два тонких усика или ресницы. Тревога наступала по вечерам, когда Павел Иванович, прижавшись к приемнику, накрывал его вместе с собой овчинным экспедиционным полушубком, и наступала тишина, прерывавшаяся по временам то негромким бормотаньем на разных языках, то взвизгами настройки, то равномерным, но нестерпимым для слуха гуденьем глушилки. Эти звуки вырывались наружу, когда шуба сползала или полы ее раздвигались, и немедленно загонялись обратно. Шла война в Корее, на сероватых страницах газет и журнала «Крокодил» кривлялись отвратительные карикатуры, а ночью Павел Иванович не мог оторваться от приемника, маниакально, как говорила Нина Федоровна, крутя ручки настройки и подвергая всех опасности. Тяжело и тоскливо становилось на душе от случайно услышанных фраз, которыми обменивались родители, и виной всему, казалось, был приемник.
Утром все становилось иным: бодрым, деловым, сдержанно-веселым. Но рабочие дни у родителей и соседей, как и учебные дни в университете, почему-то требовали все больше нервных сил и утомляли почти до дрожи. О причинах этого, как и о многом другом, не приходило в голову задумываться — просто жизнь шла как-то все тяжелее, все печальнее. Но и этого Ниночка не сознавала — все было будто как прежде, только страхи приходили чаще, и сны бывали беспокойны. Тоска и тревога опасней всего для души, когда их не замечают.
Напряжение копилось, как электричество перед грозой, и внезапно прорвалось: умер. Потянуло толпы обезумевших людей в пустую воронку власти, в темный крутящийся водоворот смерти — и ринулись они по улицам Москвы, но чудом вынесло, выбросило Ниночку вместе с подругами под кузова грузовиков, а потом чьи-то сильные руки вытащили их из-под копыт беснующихся лошадей. Как вернулась под вечер на Горбатку, вспомнить она не могла. В беспамятстве шагнула через порог в кухню, отвернула кран: пить. И будто бы ждали ее трое: Кирилл, Рублев и Трофимов — усадили у кухонного стола, влили в рот рюмку коньяка, а сами — еще по полстакана. И то ли слышала Ниночка, то ли показалось ей, что слова звучали такие: все, Йоська. Хана.
Спала она сутки, но и проснувшись, родителям не смогла ничего рассказать. Последнее, что помнила — лошадиные копыта перед глазами, и не вылезти из-под днища грузовика. И чьи-то руки. Спасенная ими жизнь потекла дальше.
Наступил наконец последний Ниночкин год в МГУ. Соседи, Кирилл и Ирина, все чаще ругались — по вечерам их страдающие голоса доносились из-за двери комнаты, слышались то с лестничной площадки, то с лавочки во дворе. Наконец девочек решили отвезти к бабушке — куда-то под Куйбышев, в село Борское, чтобы пожили на воздухе и на молоке от своей коровы, а родителям дали бы возможность написать диссертации. В квартире стало тихо. Кирилл прогуливался над рекой, по берегу, и в вечерних сумерках виден был огонек его папиросы — одинокая оранжевая искра. Ниночка вспоминала, как звучал его голос и пела гитара — так давно, еще до женитьбы, на лавочке во дворе:
Диплом Ниночка писала по Диккенсу. Научный руководитель — крупнейший, как считалось, специалист по Диккенсу в МГУ, а значит, и во всем мире, — была приземистая, крепко стоящая на земле, даже какая-то кряжистая женщина с перманентом — профессор Кишкина. Лекции она читала твердо, четко, расправив широкие плечи, несколько расставив ноги, разведя в стороны локти, чем напоминала клеща, готового впиться в жертву. Жертвой этой была английская литература.
Тему диплома вместе с руководителем сформулировали, план разработали и обсудили. В центре внимания должны были быть произведения Диккенса, созданные в сороковых годах девятнадцатого столетия — цикл «Рождественские рассказы», и особенно — «Рождественская песнь» и «Сверчок на печи».
В упоении перечитывала Ниночка каждую фразу, вышедшую из-под пера своего любимого писателя столетие назад. Забыв обо всем на свете, разыскивала в каталогах Ленинки то, что имело хоть какое-то отношение к его творчеству сороковых годов. Полностью поглощенная своей работой, выписывала, писала и переписывала. Профессор Кишкина не слишком настаивала на том, чтобы знакомиться с плодами Ниночкиных усилий заранее, так что полный текст диплома был ей представлен незадолго до защиты.
Ничего определенного — ни положительного, ни отрицательного — научный руководитель, беседуя с Ниночкой о завершенной работе, не высказал. Все ограничилось общими и вполне нейтральными оценками. «Нейтральными» — так сама Ниночка предпочла выразить свои впечатления, отгоняя слово «безразличными».
На защите разразилась катастрофа.
Филфак МГУ в лице профессора Кишкиной показал, на что способна и для чего нужна советская литературоведческая наука. Как бескомпромиссно громила профессор Кишкина сентиментальные, а по сути — реакционные взгляды Диккенса! Как сурово судила его намерение скрыть противоречия и неизлечимые язвы капитализма в розовой дымке иллюзий! Как предусмотрительно старалась оградить советского читателя от его буржуазных происков! Как твердо настаивала на трезвом, а главное — классовом подходе, который должен проявить молодой специалист — автор дипломного сочинения — в процессе анализа творчества любого писателя!
Ниночка, уличенная в отсутствии такового подхода и в близорукой симпатии к сентиментальным иллюзиям Диккенса, была осуждена Государственной экзаменационной комиссией, этим судом присяжных любого вуза, на самую низкую из возможных оценок — трояк.