Магический Марксизм. Субверсивная Политика и воображение - Энди Мерифилд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тогда, может быть, кризисы – это благо, а не зло? Тогда, может быть, мы должны воспользоваться ими для сокращения времени труда и потребления и позволить ситуации стать еще более взрывоопасной? Может быть, в период кризиса, который, похоже, будет только углубляться и никогда не кончится, мы можем заново научиться тому, как жить не работая, как это сделали Бояджан и его товарищи? В Соединенных Штатах люди, которым между двадцатью и тридцатью, у которых есть диплом колледжа, сегодня, по-видимому, учатся «беззаботности», умению менять работу по собственному желанию; они заново оценивают свой карьерный выбор, как и понятие карьеры в целом, потому что они достаточно умны, чтобы понимать – у них, возможно, больше не будет ничего, стоящего названия «карьера». Поскольку отсутствие работы теперь в значительной мере перестало быть в США чем-то стигматизирующим (благодаря тому, что столь многие являются безработными), жизнь без работы теперь не рассматривается как личная катастрофа. Фактически почти везде есть целое поколение людей между двадцатью и тридцатью, часто это цветные, нередко молодые люди, живущие в депрессивных районах, которые знают, что у них никогда не будет постоянной работы. Они понимают, что никогда не смогут рассчитывать на пенсию, на «право на труд», потому что знают, что все это для них является фикцией, реализмом без магии. Не считают они себя и людьми с «нестабильной занятостью», неким «прекариатом», поскольку не идентифицируют себя через работу, через то, где они «трудятся».
Возможно, в период кризиса у нас есть шанс выработать альтернативные программы выживания, какие-то иные методы, посредством которых мы сможем не столько «зарабатывать на жизнь», сколько жить своей жизнью. Возможно, у нас есть шанс снизить свою зависимость от работы, а то и вовсе отказаться от нее и тем самым разрешить парадокс, формулировка которого восходит по крайней мере к Максу Веберу: труд чрезвычайно высоко ценится в нашей культуре, но одновременно рабочие становятся ненужными; мы ненавидим свою работу и своего босса, ненавидим рабское подчинение, которое от нас требуется, и ничтожество задач, которые должны решать, и одновременно любой ценой стремимся сохранить работу. Мы не видим иной возможности определить себя, кроме как через работу, через то, как зарабатываем средства на жизнь, через свою «гордость», что нашли работу. Возможно, мы находимся в точке, в которой можем переступить через край, «освободиться», как говорил Маркс, по собственной воле совершить прыжок и открыть другие грани самих себя, другие способы восполнить пустоту, заработать немного денег, поддержать свои честь и достоинство и достичь того, что Горц называет «скромное изобилие». Возможно, пришло время строить политику вокруг нерабочего времени. Возможно, через отрицание у нас есть шанс создать толику хаоса, отказавшись от работы, превратить абсентеизм в позитивный метод, в волю к борьбе за другой тип работы, при котором потребительная стоимость победит меновую. Если капиталисты могут жить без рабочих, то пришло время рабочим понять, что они могут жить без капиталистов, что могут придумать, как работать без капиталистов и даже – работать без государства. Как жить в мире без работы? Как быть с огромной массой безработных, частично и временно работающих людей, которые не являются членами какого-либо сообщества, которые не идентифицируют себя с каким-либо классом, не говоря уж о том, что они разобщены и с другими такими же людьми? Как повлиять на них и включить в экономику солидарности, создаваемую посредством необузданного воображения и огромных практических усилий?
Мы по-прежнему слышим голоса левых, которые призывают к полной занятости, чей лозунг по-прежнему – достойная работа за достойную плату и достойные социальные льготы. Я не уверен, что это то, к чему сегодня стоит призывать. Сегодня достойная работа – это редкое исключение, настолько редкое, что фактически разумнее ее считать уже несуществующей. Те левые, кто думает иначе, ставят не на ту лошадь, направляют свои усилия не в ту сторону, идут назад, а не вперед, идут в направлении, которое, пожалуй, более утопично, чем мечта об обществе свободного времени. Настал момент изменить траекторию, изменить ход игры, трансформировать капиталистическую «бизнес-этику», требующую сокращать людей, в смелую социальную этику, которая положит конец капитализму.
Но как много вас? Ну, мы… Мы группа. Не знаю. В один день нас двое, в другой день десяток. А иногда нас десять тысяч.
Любая система, обращающаяся к человеческому поведению, которое не вдохновляется поэтическими условиями действия, обречена на жалкую судьбу праздной игры ума.
Среди разных типов субверсивной чувственности одним из самых могущественных и фундаментальных является чувственность поэтическая. Я пишу об этом ближе к завершению «Магического марксизма», поскольку, возможно, никогда мы еще не жили в столь непоэтичную эпоху, как наша, в эпоху, которая низводит все неутилитарное на уровень гаражной распродажи, высылает его на далекие задворки мира, у которого единственным источником вдохновения является вульгарная опора на «факты». Одной из причин этого предания забвению поэтической чувственности и ее относительной маргинализации в социальной жизни является, может быть, то, что втайне власть боится поэзии, что ее так или иначе обескураживает подрывная, магическая энергия поэтической мысли и поэтического действия. Вслух она смеется над поэзией. Втайне, про себя, она относится к поэзии с подозрением, поскольку та говорит на языке, который власть вряд ли понимает, действует таким образом, который власть с трудом может постичь. Поэзия обитает в некой необычной области, недоступной власти; она пробуждает чувства, прикасается к бытию, говорит на странном языке. И иногда она прекословит власти своим особым, эфемерным голосом, с силой духа, которую невозможно обуздать, которую никогда нельзя до конца усмирить – сколько власть ни пытается. Мечта и действие приходят к гармоническому единству в поэтическом акте, в моменте поэтического, и это с определенностью молнии приводит к некоторым последствиям…
⁂
Однажды ранним летним утром 1926 года поэт-марксист Анри Лефевр маршировал по Франции вместе с пехотной частью, в которой проходил службу; в благоуханном июльском воздухе раздавалась строевая песня. Вместо того, чтобы петь вместе со всеми ее припев, Лефевр повторял про себя: «Летнюю зарю заключил я в объятья…»[192] Внезапно, говорит Лефевр, «в десяти шагах впереди, на обочине, я увидел красивую бабочку, у которой отсырели ее розовые крылышки и она не могла лететь. Я выбежал из строя, бросился к ней, очень осторожно взял и перенес на пригорок». Через мгновение в спину Анри уперся приклад сержанта. Потом заорал капитан, ехавший на лошади: «Chasseur[193] Лефевр! Восемь суток гауптвахты!» «Этот юнец проявил себя как опасный подрывной элемент… кроткий мечтатель, спаситель бабочек… интеллектуальный анархист»[194]. Вскоре молодой Анри отбывал свое «строгое наказание» в одиночной камере. Валяясь там, он обдумывал это происшествие, ставшее сильной романтической метафорой в его замечательной, толстой, как пара кирпичей, двухтомной автобиографии «La somme et le reste». Он не жалел тогда ни о чем, пишет Лефевр, не жалел о «символическом жесте спасения живого символа поэзии». И все-таки он был в ярости, потому что мог показаться слабым, кротким, хуже того – показаться мечтателем. И тогда Лефевр поклялся себе, что станет «более умелым» воином, станет тверже и практичнее. Если он и мечтал, «это было субверсивное применение новой науки», писал Лефевр. «Я стал… точным, реалистичным, революционным». Так что если позднее он стал читать Клаузевица и вскоре задумал написать книгу под названием «Человек и солдат», то «обязан он всем этим бабочке и грубияну-капитану»[195].