Алексей Козлов. Преданный разведчик - Александр Юльевич Бондаренко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Надписи на стенах он прочитал все и не один раз: оставаться без «чтива» интеллигентному человеку так же тяжело, как курильщику без курева – а он, как мы знаем, курильщиком был заядлым и человеком интеллигентным. Вот и приходилось бередить себе нервы, читая последние приветы уходящих из жизни…
И всё же, даже пребывая в таких условиях, он не сомневался в том, что о нём помнят в Москве – точнее, что о его судьбе там уже откуда-то знают, а потому его не бросят, не оставят в беде, и эта уверенность придавала ему силы.
Кажется, что тюремщики лишили «Дубравина» абсолютно всего – свободы, человеческого общения, информации, и даже само его право на жизнь было теперь под большим вопросом. Однако они не могли лишить его главного из того, что отличает человека от животного: возможности думать, мыслить, помнить. «Cōgitō ergō sum»[216], – сказал французский философ Рене Декарт[217], и думается, Алексей Михайлович полностью разделял его точку зрения.
Где-то за полтора века до описываемых событий совершенно другой узник, пребывавший в заключении в Акатуйском тюремном замке, в Забайкальском крае, то есть на ином конце земли, ранее – ротмистр блистательного Кавалергардского полка, участник сражений при Аустерлице и Бородине, а теперь – осуждённый по 1-му разряду декабрист Михаил Сергеевич Лунин[218] написал в письме жене своего полкового товарища, князя Волконского, Марии Николаевне такие строки: «Нынешнее испытание совершенно убедило меня, что можно быть счастливым во всех жизненных положениях и что в этом мире несчастливы одни лишь глупцы и скоты»[219]. Жёстко? Безусловно! Но это значит, что человек, который по-настоящему является личностью, должен быть выше любых жизненных обстоятельств и испытаний, что ни тюрьма, ни мучения, ни тюремщики не могут его сломить, заставить отказаться от его человеческой сущности, его естества. Думается, что Алексей Михайлович Козлов подписался бы под этими словами. Он понимал, что жить – это уже само по себе великое счастье, к тому же, как мы сказали, в его сердце не угасала надежда на избавление.
«Дубравина» спасала не только уверенность в том, что Служба обязательно придёт ему на помощь – его ещё поддерживали воспоминания. Когда он оставался один в камере, пускай и под бдительным и бесцеремонным надзором тюремщиков, он уходил в воспоминания. Как увлекательную книгу перелистывал он страницы своей жизни, думал о родных и близких людях, о своих друзьях. Хотя мы и не спрашивали, но вряд ли даже в своих мыслях он обращался к коллегам по службе, к тем немногим руководителям из Центра, с которыми ему доводилось общаться. Это было табу, это были те люди, которых на данный период следовало просто забыть и не вспоминать, потому как в тюрьме даже стены имеют уши и не стоит доверять собственной подушке, которой во сне можно вдруг сказать что-то лишнее. Так что воспоминания его ограничивались детством, школой, институтом – родителями, учителями, друзьями. Можно было читать немецкие стихи, которые некогда их заставлял учить Зельман Шмульевич, можно было, впервые за многие годы, читать по-русски вслух стихи своих любимых русских и советских поэтов. Теперь для него не было никакой необходимости скрывать свой родной язык, на котором он не мог разговаривать долгие годы.
В общем, можно полагать, что это был тот редкий случай, когда следовало жить не сегодняшним днём, не существующей реальностью, но воспоминаниями и ожиданием. И ещё – несгибаемой верой в свою страну и в ту Службу, к который он имел честь принадлежать.
Генерал Владислав Николаевич нам говорил, что он спрашивал Алексея Михайловича о его впечатлениях о тюрьме: «Как же он мне сказал? “Тяжело было!” В одиночке он там сидел, кормили хреново… Я его спросил: “Ну а психологически как было?” – “Веришь – не веришь, но я знал, что меня вытащат!” Я вам скажу, что он был фанатик – в хорошем смысле слова».
И он, в конце концов, победил! Нелегал «Дубравин», ставший известным теперь на Западе как «A.M. Kozlov» победил семь государств и добрый десяток спецслужб, которые, в конце концов, всё-таки поняли, что он сильнее всех их вместе взятых и никакого толку от него не добьёшься, а потому они официально признали собственное поражение. Конечно, он мог бы и бесследно исчезнуть в южноафриканских застенках, в том же «крокодильем бассейне», однако противник понимал, что за этим человеком стоит та великая и могучая страна, которая вполне могла не на словах, а на деле адекватно ответить на подобное преступление по отношению к своему гражданину. Ведь, как известно, для юаровских спецслужб Алексей Михайлович изначально являлся не каким-то безымянным «шпионом иностранного государства», но советским разведчиком, гражданином великого Союза Советских Социалистических Республик.
Итак, где-то в начале января 1981 года в своём обращении к парламенту ЮАР тамошний премьер-министр Питер Бота[220] торжествующе сообщил о «выдающемся примере профессиональной работы контрразведчиков» – аресте «советского шпиона». В том тексте, который мы уже не раз упоминали, далее говорилось: «По словам П. Боты, арестованный был “опытным агентом, хорошо знакомым с Югом Африки”. Он отметил, что по данным юаровских спецслужб, в 1976 году А. Козлов побывал в Юго-Западной Африке и Родезии, а его визит в ЮАР стал четвёртым по счёту». Ну а в итоге, заявил премьер-министр, «русский шпион» теперь надёжно упрятан в тюрьму. Заметим, что без всякого решения суда – с материалами «Дубравина» мы поработали немало, но ни о каких судебных заседаниях и, тем более, приговорах, речи в них нигде не шло. Что ж, по-русски это называется «хорошая мина при плохой игре»: арестовали по наводке зарубежных коллег и ничегошеньки за полгода не узнали, а потому и никаких процессуальных решений принять не могли. Вот такие вот «профессионалы». Им бы только крокодилов зеками кормить!
Официальное признание юаровцев в собственной беспомощности – иначе это не назовёшь – означало существенную перемену в режиме содержания узника. Прежде всего, он простился с камерой смертников, сменив её на «обыкновенную» одиночку, уже в другом отсеке, где было гораздо спокойнее и даже несколько комфортнее. Окончательно закончились допросы и пытки, которые хотя и сходили постепенно на нет, но всё же ещё продолжались – не то для порядка, не то просто по инерции, раз он тогда числился в «смертниках». И потом, впервые за полгода он увидел людей не в форме – хотя они были и в арестантских робах, но всё-таки это были уже не тюремщики, а простые заключённые. Можно даже сказать, такие же, как он сам – в данный момент они различались только статьёй, а положение у них у всех было совершенно одинаковое. И вот, этих людей он увидел, когда был выведен на прогулку в тюремный двор. Какое же это было счастье – увидеть над головой небо, выцветшее от африканской жары, и лица людей. Вряд ли эти люди выглядели красиво и благородно, но зато они не были тюремщиками, палачами!
И опять – рассказ Алексея Михайловича:
«– Когда через шесть месяцев меня впервые вывели на прогулку во двор тюрьмы, со всех сторон вдруг раздалось: “Парень, держись! Мы слышали, мы читали, что тебя скоро обменяют!” Да ничего они не слышали и не читали, нигде об этом не было написано, но для меня это такая моральная поддержка была! Колоссальнейшая!
– Там что, политические заключенные были? Борцы против апартеида, так сказать?
– Никаких политических: убийцы, насильники, ворьё всякое, бандиты… Откуда у них это сочувствие – не знаю! Кстати, через надзирателей они мне даже передали подарок – машинку для свёртывания сигарет»[221].
Откуда у них было это сочувствие? Явно, что от «любви» к своему государству. Хотя тюрьма и была For whites only, то есть в ней сидели только представители (говоря, простите, языком Третьего рейха) расы господ, но и они ненавидели своё государство с профашистским режимом. Вполне возможно, что в иных условиях существования многие из них избрали бы совсем не тот путь, который здесь, в Южно-Африканской Республике, привёл их в тюрьму.
И вот тут бы, кажется, можно поставить точку, но жизнь, как это нередко бывает, вновь