Письма осени - Владимир Владимирович Илюшин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот, расчетливо выбрав линию поведения, он отпускает поводья. Он мил, улыбчив, белозуб. Симпатичный такой парень, совсем безобидный. Под действием анаши он ударяется в эйфорию, где, кажется, нет ни расчета, ни прицела — одна сплошная глупая, щенячья какая-то восторженность. Китаец вдруг начинает болтать. Несет что ни попадя, сам себе удивляясь, и остановиться не может. Он ей что-то говорит про моря: он, видите ли, бывший моряк. Проплыл все моря и океаны, но счастья так и не нашел. Вот теперь бабочек коллекционирует и тем занимает свободное время. (В самом деле, у Китайца в комнате одна стена до половины занята обтянутыми бархатом застекленными щитами, на которых рядами на иголках — засушенные бабочки, каждая с пояснительной латинской надписью внизу. Эту коллекцию Китаец задешево выменял у одного спивающегося профессорского сынка, просто так, для интерьера). И в его воспаленном мозгу эта история распускается цветком такого залихватского вранья, что Китаец, сам ошарашенный, даже разок запинается, успев подумать: ну, поехал Ванька в Англию…
— А чем ты сейчас занимаешься? — спрашивает она.
— Я? Да в угрозыске работаю! — брякает Китаец, и сам обалдевает: это ж надо, куда несет…
— Интересная работа, та?
— Ну еще бы!
И он с полным знанием дела повествует ей о наркомафии, — как он ее ловит, а в него стреляют. Но главное в том, что счастья нет. Вот он собой рискует, — стало быть, один как перст: ни родителей у него, ни подруги; вот его, может, завтра шлепнут, и хочется самого простого — такой, понимаете ли, жизни, чтоб дома его ждали, чтоб открывали дверь, гладили рубашки. Вот чего ему хочется. Только этого. Потому что он во всем разочаровался. И пока он плетет все это, в нем скачет и скалит зубы настырный маленький бесенок. Ухмыляется, потирает руки, и игра эта вдруг становится невыносимой.
— Знаешь что, — Китаец берет ее за руку, — пойдем ко мне…
— К тебе? — В глаза ее вплывает легкая настороженность. — А зачем?
— Ну, посидим, чаю попьем, «видик» посмотрим.
— Ты что, правда, один живешь?
— Ну да.
Некоторое время она колеблется, потом улыбается, глянув ему в глаза снизу вверх. Она чувствует в этом парне какую-то тайну, и то, что она ему необходима, ей, пожалуй, льстит. И за этой нарождающейся готовностью разделить с ним одиночество хотя бы на час-два, утешить присутствием и вниманием — за этим стоит что-то такое вековечное, что Китаец чувствует мгновенный укол страха, точно переступает последнюю грань, точно в этой игре он зашел слишком далеко и взял на себя ношу не по силам. И чтобы отогнать наваждение, он наклоняется и целует ее в шевельнувшиеся, безответные губы, чувствуя, как напрягается под свитером упругий лук тонкой женской спины, и тут же отступает, глядя на нее чуть виновато, будто извиняясь за порыв, и вместе с тем зорко следя за ее чуть растерянным, покрасневшим лицом.
— Извини, — говорит он, криво улыбаясь. — Как-то так получилось. Год к женщине не прикасался, забыл все правила приличия.
И еще что-то плетет с вполне искренним, виноватым лицом. А бесенок все скачет, радуется и губы тянет в дурацкой ухмылке. Но, похоже, она и этому верит, что он вот такой простак, год к женщине не прикасался, а теперь ему захотелось ее поцеловать. Вполне по-дружески. Она отводит взгляд, невольно улыбается и тут же вскидывает на него глаза. И Китаец видит — простила.
— Так пойдем?
— Ну давай… — соглашается она, с деланным равнодушием пожав плечами, как бы говоря: «Уж раз тебе так хочется, почему бы не оказать невинную услугу бедному работнику угрозыска…»
Китаец видит в ее глазах огоньки сожалеющего женского превосходства (он пропускает ее, отодвинувшись, и наконец сбросив маску, суженными глазами смотрит ей в спину: «Попалась, пташка…» Она оборачивается, вопросительно глядя на него, как бы говоря: «Так мы идем?» И улыбается, вроде поощряя его: мол, ничего захватывающего все равно не будет, не надейся…
Они выходят из кухни в темный коридор, куда несутся крики разгулявшейся компании. Китаец открывает входную дверь и, задержавшись, пропускает ее вперед, скосив глаза на украшающую дверь табличку с черепом и костями, — Вадик таким образом эпатирует общественные вкусы — выпендривается, проще говоря.
Обшарпанные, стертые посредине ступени ведут наверх. И шахты лифта, затянутой мелкой железной сеткой, тянет кошками и сыростью. И вот площадка этажа, на котором живет Китаец. Тусклый свет запыленной лампочки, буро-грязные панели, запах кухни и старости. Китаец отпирает несуразно высокую, с торчащей из-под обивки паклей дверь. На пороге она оглядывается на него, неуверенно улыбаясь, и Китаец легонько подталкивает ее в темноту, в тихий и пыльный смрад застоявшегося одиночества. Включает свет в комнате, и в осветившийся кубический объем жилища вдруг впрыгивает чернильно-черное окно.
Она разглядывает стоящий в углу столб, обернутый грязной циновкой, ряды щитов с бабочками на стене, продавленный диван, кучки табака на подоконнике и на столе, кувшин в углу с засохшей веткой, большой, через всю стену, бумажный плакат с ярко набросанной черной тушью, стилизованной под иероглифы надписью: «Конечный результат нашей жизненной борьбы, точно так же и истинного каратэ, — достижение внутреннего состояния. Это состояние является следствием нашего внутреннего развития…»
Пол застлан циновками, кругом пыль — Китаец месяца два не убирал квартиру. Свет тускнеет на старых обоях, — кажется, будто в комнате царит затянувшаяся осень. Пахнет зверем, соленым мужским потом, табачным перегаром, носками. Не квартира, а логово. Лампочка под потолком верещит, как надоедливое насекомое. Китаец садится на заскрипевший под ним диван, внимательно наблюдая за каждым поворотом ее любопытствующего лица, ее быстрыми взглядами, которые будто снимают с предметов кожуру, распознавая, то, что он привык не замечать. И от этого вдруг возникает что-то вроде стыда за обман и нестерпимо острым становится одиночество, он ведь даже не знает, о чем она думает сейчас, — и вдруг понимает, каким она его видит в оболочке этого развала. Он лихорадочно следит за меняющимся выражением ее глаз, боясь того, что она может сейчас понять. Он заигрался, так уютно завернулся в кокон вранья, что и сам начал в него верить. Он забыл о стене, а она здесь — стена, она стоит в застоявшемся смрадном воздухе, под верещащей лампочкой, и не даст сбежать ни от себя, ни от того, что хочешь забыть. И он боится, что вот сейчас она оглянется и посмотрит на него так, как смотрят из-за стены. И, торопясь,