Письма осени - Владимир Владимирович Илюшин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дробь подошв ссыпается вниз. Два пролета, четыре, пять. Ударом ноги Китаец распахивает тяжелую дверь и удовлетворенно хмыкает: отпечаток ребристой подошвы на уровне глаз — не разучился… Он выходит из подъезда, с громом захлопнув за собой пружинную дверь, и тянет раздутыми ноздрями прохладный и влажный запах города — запах бензиновой гари, остывшего асфальта, дыма, тревоги, беспризорной листвы, которая шуршит на асфальте. Он похож на запах леса — этот запах большого города, что ворочается рядом, гудит, скрежещет, врываясь в подворотню отсветами неона, светофоров, волчьим промельком зеленых огоньков такси. Это и есть лес, где нет страха закрытых дверей и стука в них. Это его лес — таинственный, просторный, где среди скопища горящих окон у него есть убежища, логова, норы.
Быстрым, скользящим шагом, не вынимая рук из карманов, Китаец выходит со двора в сумеречные блестки луж, крики машин, в холодную и укромную темноту улицы, где тянет дымом, огнем, тайными кострами, заблудившимися звуками, измазанными простынями, мусорными баками, дождем, страхом. Выходит в эту мерцающую пустыню, которой не дает покоя неон, и пропадает в закоулках между домами, меж слепоглазым множеством светящихся окон, в плотном, сгустившемся воздухе сентябрьской ночи.
…Вокзал — хорошее место для ночлега, если, конечно, документы в порядке. А то ведь в гостиницу не устроишься и тоска ночного одиночества гонит к людям, к неприкаянной тесноте сидений в зале ожидания. Найдешь свободное, — считай, повезло: можно устроиться поудобнее, вытянуть ноги, поднять воротник куртки, сунуть руки в карманы, пристроить к боку портфель, чтоб не давил на ребра жесткий подлокотник, — вот и дома. Сиди себе, жди своего поезда или делай вид, что ждешь. Никто тебя не прогонит, разве что подойдет милиционер, скучая гулять и присматриваться под нагоняющим дрему искусственным светом, спросит документы, полистает поданный паспорт, внимательно сличит вклеенную фотографию с лицом владельца и, отдав небрежно честь, отойдет, как бы подтвердив твое законное право сидеть в этом кресле и ожидать, а уж чего ожидать — твое дело. И всем ты здесь ровня.
Зал полон ожидающих. Вот компания парней и девчонок устроилась у окна, смеются, играют на гитаре, бегают в буфет за бутербродами, откупоривают бутылки с лимонадом. Наверно, из пригородного поселка. Опоздали на последнюю электричку, теперь до утра будут сидеть. И сразу видно, как нравится им это вокзальное сумрачное многолюдье, мельтешение лиц. Похоже, мало была в жизни у ребят приключений, и этот день с его неожиданным, непредсказуемым поворотом — внове. Рядом пожилой мужчина с чемоданчиком. На его бритом сухом лице привычная, чуть брезгливая вокзальная скука, — видно, коротать ночь на вокзале ему не впервой, он уже научился ценить и создавать для себя тот минимум удобств, который позволяет перетерпеть, неприкаянность с наименьшими издержками: разулся, ботинки спрятал под сиденье, ноги в носках поставил на сложенную газету и загородил чемоданчиком, но так, чтоб чувствовать его коленом. Плащ снял и аккуратно уложил на колени, чтоб не измять, и бумажник, наверно, поглубже спрятал. И вот уже дремлет, похрапывает, запрокидываясь открытым ртом, где поблескивает золотая коронка.
В другом ряду — взвод молодых солдат с вещмешками. Форма обмятая, выгоревшая, но еще не ушитая, не подогнанная. Светлые ежики коротко остриженных волос похожи на седину, лица и шеи в цвет кирпича. Кто спит, кто задумчиво жует сухой паек, поглядывая вокруг настороженными глазами. Старуха, сидящая напротив, все смотрела на ребят, потом что-то спросила, покивала и полезла в свои бесчисленные сумки, связанные по ручкам бечевками. Покопалась, достала целлофановый пакет с домашней стряпней, всучила парням. Те поотнекивались, — видно, побаиваясь сопровождающего прапорщика. Но тот кивнул. Солдаты разбудили своих, кто-то побежал за кефиром в буфет, кто-то взялся делить, и вот рубают ребята с молодым белозубым азартом, прикладываясь к кефиру, марая губы молочными усами. Поев, уложили головы друг другу на плечи — и отключились. Только один, будто караульный, не спит, сидит, читает газетку, косится на двух крашеных девушек. А те, наверно, из ПТУ, мордатые, толстоногие, грудастые, — на солдата и не глядят, у них свои разговоры.
И так — по всем рядам, конгломерат, смешенье лиц. Тут компания студентов в стройотрядовских робах. Там пара деревенских мужиков, худых, как кнуты, в яловых сапогах и рубахах, застегнутых до последней пуговицы. Там морские офицеры в фуражках с «крабами», тут толстые тетки в цветастых платьях и вязаных кофтах — громогласные, крикливые владычицы семейств, с детьми, зятьями, пришибленными мужьями и великим множеством сумок, ведер, узлов, чемоданов, коробок. Видно, явились в город самоснабдиться, ну и попутно выполнить разные соседские просьбы — тому пластмассовое ведро, этому маленький кипятильник, одному детские ботинки, другому дешевых папирос или сигарет (в нитяной сетке сто пачек «Беломора» фабрики Урицкого), третьему шампунь, четвертому леску, пятому черта в ступе, шестому… десятому… И горы барахла у толстых ног, обвитых варикозными венами, да еще дите на руках и его усаживают на горшок, деликатно отгороженный газеткой. Что ж делать — вокзал есть вокзал. И вот сидят тетки, судачат, сложив на животе руки, и одна перед другой хвастают — кто что достал. Тут же неподалеку стреляет исподлобья тяжелым взглядом освободившийся зэк, уже предъявивший милиционеру справку, но еще не верящий в собственную свободу и вокзальное равноправие. Стриженая голова вбита колонией в самые плечи, беззубый рот крепко сжат, правая рука раз за разом нервно лезет в карман и что-то там щупает — справку, а может, нож. Никак не уснуть. Только придремлет — опять вскидывается, дикими рысьими глазами оглядываясь вокруг. Еще ничего не понял — что здесь можно, чего нельзя, и это мучает человека.
Чернота за окнами подогрета искусственным заревом прожекторов на путях, неслышно скользят горбатые спины вагонов, время от времени давая о себе знать обвальным грохотом. Сквозь вокзальные стекла ночь смотрит внимательно, словно ожидая, когда люди на сиденьях успокоятся и живые лица подернутся пеплом сна.
И вдруг где-то рядом заработала гигантская машина, — будто включилась мясорубка времени, перемалывая прожитый день. Быстрое хаотичное мелькание чудится в холодном воздухе, и с мира, как с линяющей змеи, сползает шкура прошедшего времени. И кажется, что там, за этими стенами, охраняющими живое человеческое тепло, заработал чудовищный механизм — течет штукатурка со стен, раздевая дома для пристального взгляда неведомого нарядчика. На этажах, как на нарах, в беспамятстве сна застыли люди — и холодный взгляд метит их, определяя судьбу. Раздетые дома похожи на приговоренных к расстрелу, в их захламленных утробах видны нервные волокна электропроводки, толстые сосуды газа и водопровода, слышен трепет дыхания в