Письма осени - Владимир Владимирович Илюшин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Уходи! — говорит Китаец в подушку.
Рука соскальзывает с его плеча, и в тишине прибывает напряжение. Это пугливая, нервная тишина. Сейчас бы надо повернуть лицо и посмотреть ей в глаза, окинуть ее взглядом всю, голую, растерянную, но Китаец чувствует, что сейчас его на это не хватит. Он лежит так же, лицом вниз, и от этого голос глухой, будто чужой:
— Собирай свои тряпки и катись отсюда!
Она отстраняется, резко отодвигается от него в темноте и вспотевшим бедром, к которому только что была прижата ее нога, он чувствует холодный воздух в комнате.
— Ты что, гонишь меня? Если ты думаешь, что со мной можно обращаться вот так…
Ее голос слегка подрагивает, но в нем попытка навести мостик. А почему она думает, что так нельзя именно с ней? Это каждый думает, что именно с ним-то и нельзя так. Ведь каждый считает, что, открыв другому тело и душу, сдавшись или добровольно сломав собственную стенку, оставшись незащищенным, он тем самым обязал другого человека, а то и весь мир себя защищать. И не хочет верить, что его могут втоптать в грязь походя, мимоходом. И его, Китайца, отец тоже в это не верил, да и сам он, Китаец, — было время — тоже не верил. А учили его примерно так же, как сейчас он научил ее.
И вот она тихонько плачет у него за спиной. Это безнадежный плач унижения и потери, но Китайца он не трогает. Она сидит на постели у него за спиной, все еще всхлипывая, и сухим, безжизненным голосом вдруг говорит:
— Ты просто свинья!
— Ну да, — лениво отзывается Китаец. Он совсем успокоился и зло, холодно ироничен. — Конечно, я грязная свинья, подонок. А сама-то ты кто? Все вы — шлюхи, только корчите из себя принцесс!
Она резко встает, он слышит быстрый шорох одежды, потом вдруг опять тишина. Не выдержав, он чуть косит глазом от подушки. Она опять плачет, плачет молча — и смотреть на это невыносимо. Чувствуя что-то похожее на раскаяние и стараясь задавить его в себе, Китаец орет:
— Тебе же сказано — катись! — И, зарываясь лицом в подушку, добавляет холодно: — Там на столе деньги. Возьми сколько хочешь, только не вой.
Всхлипы стихают, он слышит, как она собирает разбросанную одежду, одевается. Ну, слава богу… Стрекотнул замок на джинсах, сухо протрещал свитер — и опять пауза, замирание. Он лежит не шевелясь, всей кожей ощущая обжигающее излучение ее всхлипывающей, зарождающейся ненависти.
— Ты просто сволочь!
Быстрые шаги, лязг цепочки, скрежет ключа и гром с силой захлопнутой двери. И с этим грохотом, похожим на выстрел, вдруг откуда-то всплывают слова: «…по бурундукам стреляли». Слова Джакони, сказанные днем, на рынке.
Китаец рывком садится на смятой постели, нашаривает на стуле сигареты и спички. И замирает с зажженной спичкой в руке, глядя, как оживает вдруг в длинных тенях комната. Из чего это они там стреляли? Еще Пиявочка, помнится, как-то говорила, что Джаконя пугал ее пистолетом… А он, Китаец, тогда пропустил ее слова мимо ушей. Не было нужды в оружии, да и не верилось. Откуда у такого клопа, как Джаконя, вдруг завелась «пушка»? Ее ведь в комиссионке не купишь… Но из чего-то они ж стреляли? И если не наврали в очередной раз, тогда на кой черт связываться с Егерем, можно ведь Джаконю взять за шкирку. С оружием — совсем другой разговор, все можно по-другому повернуть. И главное — исчезнет этот постоянный липучий страх…
Сгоревшая спичка обожгла пальцы. Коротко выругавшись, Китаец зажигает новую. Опять горбатые теми бегут по полу, вползают, ломаясь, на противоположную стену. Китаец раскуривает сигарету, но тут же гасит ее. Он привык действовать быстро, сразу.
Он встает, ищет одежду, включает свет и вздрагивает: из угла таращится картонная маска, подаренная кем-то из знакомых. Ругаясь сквозь зубы, он рывком натягивает брюки. Нервы ни к черту: раскрашенной картонки испугался… Запах духов витает в комнате, и Китаец брезгливо открывает форточку. Он надевает рубаху, легкую куртку, суется было в тайничок за столом, где лежат ампулы, но, помедлив, кладет их обратно, аккуратно прикнопив на старое место, поверх отверстия, вырезанную из журнала картинку. Ни к чему с собой ампулы таскать, пусть лежат… Он выключает в комнате свет и некоторое время стоит у окна, глядя на россыпь ночных огней, потом выходит и запирает дверь. Голова работает холодно и ясно.
Сначала по явкам, разузнать о Егере. Если действительно тот «сгорел» — надо мотать отсюда нынче же ночью. Мотать из города. Пересидеть. Искать будут, пока будет крутиться дело. А это вряд ли надолго. С наркоманами чикаться не станут — в полгода всех заметут. Надо пройти по всем явкам, посмотреть сигналы, позвонить по всем телефонам, обойти кабаки, все точно разузнать. Мало ли что, — может, заболел Егерь, может, что случилось и он срочно уехал… Но почему тогда молчит телефон? Если Егеря взяли, уже сегодня телефон будет отвечать. Вот только вопрос — кого на телефон посадят. Если незнакомый голос, — значит, точно…
А может, все не так страшно? Но тогда откуда это предчувствие? Откуда этот сосущий душу червяк? Да и Папаша зря не стал бы болтать. Если пахнет жареным — сегодня же к Джаконе. Если у него и вправду есть «пушка», обещать что угодно: промедол, деньги… Две «штуки» лежат в заначке про черный день. Деньгами воли не купишь, а вот с оружием не пропадешь, и всегда есть шанс уйти быстро и резко: висок — он тонкий, но не кирпичом же в него бить…
Китаец быстро спускается по лестнице, держа руки в карманах куртки. Навстречу ему, цепляясь за перила высохшей рукой в старческих веснушках, тяжело, с хрипом, дыша, поднимается какой-то старик в мятом плаще и линялом берете. У старика измученное пустое лицо, сосредоточенное на себе. Он смотрит, будто не видя, и Китаец сваливается на него сверху, как камнепад, частя по ступенькам подошвами. Старик испуганно шарахается в сторону от Китайца, разинув впалый рот, где синью отливают искусственные зубы. Китаец коротко хмыкает, уперевшись суженными зрачками, в его остекленевшие зрачки, усмехаясь с эгоизмом молодости, играющей в каждой мышце, в легкости тренированного, стремительного, как снаряд, тела, и молча проходит мимо.
Он приостанавливается у Вадиковых дверей. Может, она там? Ведь пришла к нему без сумочки, без зонта. Может, еще сидит с ними? Ведь это единственный близкий человек — эта девчонка, которая думает, что с ней нельзя, как с другими. Вот плюнуть на все, найти ее и упасть на колени… Ну да,