Письма осени - Владимир Владимирович Илюшин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…Я приехал утром, уезжать собирался вечером, хотя и была тайная надежда, что не позволят. Денег почти не было. Ну, пока дозвонился, пока встретились, и уже ничего не оставалось, как просто ходить по улочкам старого города под моросящим дождиком, прикрывшись одним на двоих зонтом. И девушка, которая шла со мной, выполняя роль добровольного гида, сама была похожа на эту чужеватую готическую осень с мокрыми булыжниками старых мостовых, низко нависшими крышами, тесными улочками и по-особому яркой среди темного камня палой листвой. Светловолосая, светлоглазая, с неким балтийским холодком в зрачках и излишне правильной русской речью, которая вдруг удивляла слух неправильно поставленным ударением или перепутанным окончанием. Она говорит, и ее понимаешь, но вот какая-то излишняя, закругленная правильность, слишком старательное произношение и сами ею сказанные слова вдруг становятся не просто словами, но кодом, который еще надо расшифровать. За каждым чудится намек, и это переносится вдруг на все — на манеру улыбаться, поправлять волосы. Вдруг оказываешься в загадочном мире первожизни, где люди еще не могли выразить все, что думали и чувствовали, и помогали себе мимикой, взглядами. А поскольку есть желание ощутить несказанное, то сам его ищешь, выдумываешь.
…Латинские буквы на табличках с названиями улиц, небольшие забегаловки с молчаливыми, будто ожидающими чего-то людьми. Их прозрачные взгляды, слепо-вежливые, ненавязчивые и вместе с тем глубокие, как холодная осенняя вода. Узкие улочки, узкие стрельчатые окна, группки людей, дисциплинированно стоящих у светофора на совершенно пустой улице, и извечная игра двоих, нежная девичья щека, вдруг краснеющая, когда глянешь на нее тайком среди засилья камней, сумрачных окон, под зонтиком, открываемым, когда в очередной раз моросил бессильный дождик и ущелья улиц, без того сырые, начинали парить, подергиваясь туманом, особенно уютно было в тесноте, в полуобнимку, — и так можно было ходить, ходить, говорить и все ждать каких-то слов или хотя бы намека на них, не замечая времени.
В конце концов, блуждая по улочкам, переулкам, мы забрели в тупик, в какой-то двор, похожий на колодец, где одиноко пылал факел молодого тополя, а в самом центре на бетонном основании стояли мусорные баки, доверху полные бумаг и картофельных очисток. Торцовые стены двух домов выходили в этот мешок узкими оконцами, а замыкался он третьей, глухой, сложенной из грубо тесанного камня. Поперек двора, примерно на высоте третьего этажа, на натянутых веревках болтались полотенца и простыни.
Девушка нетерпеливо оглядывалась, отыскивая хоть какую-нибудь достопримечательность, и хмурилась при виде этих заскорузлых баков. Она гордилась своим городом, хотела показать его приезжему с лучшей стороны, — а тут эти баки! Как раз только что мы говорили с ней ни много ни мало — о культуре. По специфическому поводу. В одной маленькой кафушке, куда мы зашли погреться, я спросил две чашки кофе, и девушка из-за стойки, сверкнув глазами, сказала: «Говорите по-латышски, вы в Риге, а не в Москве!» Я, честно говоря, был ошарашен. Но инцидент утрясся, моя спутница потом мне доказывала, что вот такой афронт — это следствие нашего русского бескультурья и хамства. Я никак не мог взять в толк, какое же тут хамство, — говорить на языке собственной матери. И пошел вязать свои нити полуразговор-полуспор о культуре, о национальном достоянии, и она была рада показать его, это достояние, а тут вот эти баки… Меня же они, наоборот, настроили на добродушный и миролюбивый лад. Вот пожалуйста — по всей стране! Какие они — русские, латышские, советские? И так везде. Везде пьют одни и те же напитки, спорят об одном и том же, везде хватает дураков, и чем свой дурак лучше чужого? Она, видимо, понимала, о чем я думаю, и легонько хмурилась, поджимая губы…
Вдруг что-то блеснуло в воздухе, и девушка вскрикнула. Я резко повернул голову и увидел ее лицо — растерянное, слепое: она еще не успела испугаться, только глаза распахнулись очень широко, и в них засквозило небо. Под правым глазом на нежной коже краснел след не то удара, не то укуса, и вокруг него расплывалась краснота. Она смотрела на меня, прижав к щеке ладонь, и шевелила губами, пытаясь что-то сказать. Я переступил, прикрыл ее спиной, теперь уже точно совместив в сознании блескучий промельк в воздухе с краснотой на ее щеке, но все еще не понимая, что случилось. Я оглядывал оконца, подернутые дождем. Все они были закрыты, только на одном чуть шевельнулась занавеска, но, может быть, — показалось?
За спиной вдруг заскрипела дверь, я оглянулся и увидел трех долговязых подростков. Они стояли у подъезда, молча разглядывая нас, и лица у них были неподвижны, будто со сна, лишь один медленно двигал челюстями, жуя резинку. В воздухе со стороны баков опять что-то мелькнуло, и проволочная скобка ударила меня в грудь, а в просвете между баками я увидел сидящего на корточках мальчишку. В руках у него была рогатка.
Тут же на втором этаже распахнулось окно, и между цветочных горшков показалась худая старуха с буклями завитых волос и крючковатым носом. Она сердито позвала:
— Август!
Мальчишка из-за баков крикнул ей что-то по-латышски, голос у него был упрямый и резкий. Можно было понять, что он недоволен и возмущен, как солдат, хорошо укрепившийся, настроившийся достойно встретить врага, выдержать долговременную осаду и вот получивший приказ отступать. Старуха заговорила требовательно и резко, интонации ее голоса были те же, что у мальчишки, и, очевидно, возымели действие. Он вдруг выбежал из-за баков с зажатой в руках заряженной рогаткой, держа ее чуть натянутой, чтобы в случае чего без промедления пустить в ход. В зубах у него было несколько скобок. Он выбежал из-за баков стремительно, как зверек, и на мгновение замер у стены: мы стояли как раз на той кратчайшей линии, что вела от баков к подъезду. Старуха, свесившись из окна, посматривала то на него, то на нас, на ее узких бескровных губах лежала тень усмешки, но лишь тень, — очевидно, она знала, что мы ничего не сделаем ее Августу, однако до конца не была уверена, потому