Анастасия. Вся нежность века - Ян Бирчак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не спрашивая о вечерней гостье, Ольбромский наконец вошел в свою скромную гостиную и остановился в дверях.
На низком пружинном диване в котиковой шапочке, сбитой набекрень, в зеленом бархатном саке, закинув нога за ногу и далеко отставляя в наманикюренных пальцах дамскую пахитоску, расположилась мадемуазель Дюссе.
Смерив взглядом оторопевшего полковника, она отшвырнула на ковер зажженную пахитоску и, стремительно подойдя к нему, отвесила оглушительную пощечину…
* * *
Что это была за фурия! Какую роскошную, неописуемую сцену она ему закатила! Мадлен металась по комнате, расшвыривая, будто свои собственные, его книги и вещи (правда, уже не попадая в полковника) и ругаясь, как редко какой вахмистр умел в полку.
Ольбромский сидел на стуле с прямой спинкой, его длинные сильные пальцы подрагивали на коленях, а широко открытыми, удивленными, как у ребенка, ошалевшими глазами он следил снизу вверх за перемещениями Мадлен.
Путаясь в окончаниях, она извергала французские, польские, русские и малороссийские ругательства, самыми пристойными из которых были «жалкий неврастеник» и «гнусный изменщик».
Даже в детстве на него никогда не повышали голоса и не отчитывали за разбитые чашки. Никогда в жизни никто не позволял себе в его присутствии нечто подобное: полковник даже не предполагал, что такое вообще возможно.
И самое удивительное – он признавал, что Мадлен совершенно права. Он узнал о себе много такого, о чем втайне стыдился признаться даже себе самому, и что, оказывается, было очевидно другим.
Мало что он чуть не убил Розали, так он хочет окончательно погубить ее во второй раз? Откуда только берутся на свете такие бесчувственные, бессовестные, занятые только собой и своими собственными переживаниями эгоисты? А о других он подумал? Понимает ли он, что Розали только из гордости делает вид, будто ей все нипочем, а сама крепится из последних сил, и только любовь к отцу удерживает ее от непоправимого шага? На нее уже просто нет сил смотреть, как она держится, эта девочка, и кто знает, что там у них сейчас происходит или уже произошло, пока она, Мадлен, здесь старается пробиться к его совести? И еще большой вопрос, смогут ли его когда-нибудь простить, если такое вообще прощают. Ведь эти Бицкие такие самолюбивые, такие скрытные, они все молчат, а сами уже извелись так, что сердце ее не выдержало – сказала им, будто едет погостить к подруге, а сама сюда, в Петербург, разыскивать этого негодяя, чтобы только посмотреть на него, в эти наглые, бесстыжие глаза.
Ничего, что он полковник, подумаешь, она никого не боится, и если полковник не одумается, она его собственными руками задушит или пристрелит. И в доказательство своих слов Мадлен немедленно извлекла из своей облезлой собачьей муфты инкрустированный желтоватым отколовшимся перламутром маленький дамский пистолет.
Тут Ольбромский наконец рассмеялся, а у Мадлен начались всхлипы, незамедлительно перешедшие в классическую истерику – с безудержными рыданиями, с лавровишневыми каплями, нюхательной солью и прибытием невозмутимого доктора в завершение.
Когда обессилившей Мадлен постелили в его спальне и общими усилиями разобрали ко сну ее замысловатый туалет, он остался в гостиной и, приходя в себя, долго сидел на диване, запрокинув голову на неудобную резную спинку и сцепив на затылке жесткие пальцы.
Давно у него не случалось такого восхитительного вечера…
* * *
Он не спешил с отъездом из столицы, хотя теперь его намерения, разумеется, радикально изменились. Как ни суетилась и ни торопила его Мадлен, в нем уже не было прежней горячности и нетерпеливого азарта – сначала действовать, а потом разбираться. Скрытая внутренняя сила возвращалась к нему вместе с терпением и выдержкой, спокойным, осознанным пониманием цели.
Теперь его сдержанность и основательность, его мягкая медлительная ирония несколько уравновешивали не покидавшее Мадлен нервическое возбуждение. Она так и поселилась в его квартире в те несколько дней, что оставались им до отъезда, и ее новое состояние, весь образ жизни определенно пришлись ей по вкусу.
Полковник дал ей некоторое количество денег «на подарки», и она взяла, не чинясь. С разбегающимися глазами она с утра носилась по магазинам, скупая, по его мнению, всякую дрянь, от которой, вернувшись к вечеру на квартиру и разложив все по креслам и диванам, сама же исходила восторгом.
Дамиан старался не разрушить невольной гримасой или неосторожным замечанием ее простодушных впечатлений.
Он никогда не предпринимал напрасных попыток постичь особенности женского естества или причины их внезапной эмоциональности, принимая все как есть. Если женщины склонны восхищаться каждым цветком – пусть у них будет много цветов; если им доставляют удовольствие украшения и тряпки – пусть у них будет вдоволь всего, что способно приносить им радость. Это так просто…
Ольбромский уладил все необходимые формальности, собрал багаж, сделал прощальные визиты.
В последний раз он видел это насупившееся дождем, близко нависшее небо, сквозную сизую даль проспектов, свинцовую рябь каналов, в холодной мутной воде которых не отражались берега; эти величественные здания, эти дворцы и залы, этих хорошо одетых, спешащих по делу и, видимо, довольных собой людей, – все, что составляло когда-то его жизнь; этот шум и блеск распахнутой навстречу пьянящим безумствам Северной столицы, набухшей событиями, готовыми перевернуть полмира, – увольте, господа, все это уже без меня…
Он никому не оставлял адреса и не говорил о своих намерениях – он не знал своей будущей судьбы.
Пожалеет ли он когда-нибудь об этом?
Жалеем ли мы о том, что без нас взяли Трою и покорили Америку, танцевали в Версале и салютовали в Вестминстере? За всем не поспеешь.
Мы не ведаем будущего, не властны над настоящим, но прошлое целиком и безраздельно принадлежит лично нам. Мы осваиваем и обживаем его интимнейшие закоулки, примеряем себя к известным обстоятельствам и срастаемся с прошлым всего человечества, как со своим собственным.
Может, для того только и пала Троя, чтобы какой-нибудь замурзанный Ваня Пупкин маялся сегодня вечером над опостылевшим учебником, силясь уразуметь, а на кой она воще кому сдалась эта Троя, чтоб из-за нее такие понты колотить?
«Прошлое жадно глядится в грядущее. Нет настоящего. Прошлого нет…»
И не для того ли оставил свое блестящее прошлое Дамиан Люцианович Ольбромский, лейб-гвардии полковник, сорока лет от роду, бретер и щеголь, баловень света, чтобы и впредь было кому любить и отчаиваться, полниться нежностью и восторгом на века вперед, чтобы какой бы тиной и мерзостью они ни зарастали, из черной мутной их жижи восходил загадочный, нездешней красоты, с ума сводящий цветок, и скрещивались, сплетались над ним тянущиеся друг к другу руки?
* * *
Вот уже мрачный молчаливый его денщик везет их на Николаевский вокзал, заносит вещи в купе и, пуская блики только что подаренным дорогим брегетом, выпущенным поверх живота, блестя непрошеной слезой в звероватом зрачке, хватает полковника за руку и долго смотрит ему в глаза: «Благослови вас Бог, а мне, видать, уже не придется встретить таких господ на своем веку!», и растроганный полковник треплет его по плечу: «Ничего, ничего, как-нибудь все к лучшему сложится!», а потом еще и целует его троекратно по-русски и мелко крестит лицо.