Санки, козел, паровоз - Валерий Генкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А песенка чудесная, и радость в ней и грусть, и знает эту песенку вся рыба наизусть.
После инсульта Нюта прожила три дня. За день до конца я приехал к ней с Олей и Леной. Нюта была без сознания, задыхалась, глаза скрыты белесой пленкой. Оля испугалась, вышла, заплакала.
Пока жила мама, она что-то делала, словно кто-то толкал ее — надо ходить за Лелей. А не стало мамы, будто сдулся воздушный шар, остановился завод, кончился заряд — помнишь, я тебе рассказывал. В конце концов мы с Леной взяли ее к себе, но через год стало ясно, что оставлять Нюту одну опасно, — и, да, да, ничего нового, дом «Забота». Как ни странно, там и впрямь о ней заботились — до самого конца. Последний год Нюта почти ничего не помнила. Я навещал ее по выходным, она отрешенно улыбалась, глядя на меня водянистыми, почти закрытыми катарактой глазами. Спрашивала, как там Оля, как маленький — это о нашем с тобой внуке, как Валерик — что-то давно не заходил. В Англии? А-а-а, далеко, наверно… Ну привет передавай. Я гладил ее шершавую руку. Сидел недолго, минут пятнадцать. Иногда — когда нужно было постричь ей ногти — чуть дольше. Мыли ее санитарки. Когда я собирался уходить, она заставляла меня вытаскивать из тумбочки и уносить с собой конфеты, яблоки, апельсины — от щедрот дома «Заботы». Ей было восемьдесят семь.
Ты не шибко ее любила, да в общем и не должна была. Ведь она из моего детства. Мы клеили елочные игрушки из новогодних календарей, делали электроплитку из картона и подогревали на ней щи из подорожника. И те пластинки ставили на патефон — вместе. Наша Мила, наша Мила очень беспокоится, три часа козла доила, а козел не доится. Если эту бороду протянуть по городу… На Арбате в магазине за стеклом устроен сад. Наш сосед Иван Петрович видит все всегда не так.
Вот и нарисовалось детство героя. Он вползает во взрослую жизнь. Каким?
Восприимчивым и мнительным — от завышенной самооценки, порожденной скромной мерой таланта, отпущенной ему природой, в сочетании с завистливой чуткостью к успеху других. Желая блеснуть, он притворялся, что импровизирует, а сам заблаговременно и долго ломал голову над задачей, остротой, каламбуром, рифмой — чтобы выдать итог за мгновенное решение, озарение, только-только мелькнувшую мысль. А медлительность ума, чтобы не сказать туповатость, в сочетании с честолюбием заставляла трудиться.
Щедрым — в стремлении преодолеть глубоко поселившуюся в нем прижимистость.
Вспыльчивым, чуть ли не наглым — от изначальной робости, а то и трусости. Неуверенный в себе, он подражал лидерам — в манерах, иронической небрежности. Любил нарочито витиевато говорить о пустяках без тени улыбки, полагая это признаком остроумия.
Добрым, отзывчивым, внимательным и нежным — когда полагал уместным сокрыть холодность, безразличие, равнодушие, сухость и проч. (см. «Словарь русских синонимов…» Н. Абрамова, 1890 г.).
Честным — на фоне отдельных эпизодов жульничества.
Ну итак далее.
А тем временем Виталик нырнул в круговерть выпускных экзаменов. Числом их было вроде бы семь. «Евгений Онегин» — энциклопедия русской жизни. Он очень старался. Предложения складывал попроще, чтоб никаких сомнительных препинающих знаков, чтоб и словам, и мыслям было просторно — или тесно? Короче, чтоб было их поменьше, мыслей, а слов сколько нужно. И что же? Все равно нарвался, мудак, во вступлении же стал выпендриваться и в жарком стремлении утвердить Пушкина первым национальным поэтом обозвал дедушку Крылова переводчиком Лафонтена, а чтобы не унижать Ивана перед Жаном, и последнего приложил, указав, что, дескать, и тот как мог перекладывал на свой французский Эзопа. Перестарался. Получил четверку. И хотя с другими шестью предметами сложностей не возникло, цвет ожидаемой медали изменился, и между Виталиком и институтом снова встали экзамены.
Но на дворе стояло фестивальное лето одна тысяча девятьсот пятьдесят седьмого, и восхитительное чувство свободы оглушило его. Free at last — то ли вторил он джинну из «Багдадского вора», то ли предвосхищал надпись на памятнике Мартину Лютеру Кингу.
— Where is my friend Alexander? — разносилось по второй линии ГУМа. Салех, красавец араб, корреспондент спортивного раздела «Аль-Гумхуриа», с искренним беспокойством вертел головой, разыскивая русского красавца, юношу шестнадцати лет и ближайшего друга Виталика. А предстояло им идти на Кузнецкий, чтобы сбагрить золотые часы египтянина. В комиссионку не сунешься — паспорт нужен. Оставалась часовая мастерская. Знал ведь хитрый араб, что два юнца вряд ли привлекут внимание гэбэшников, и медальная его рожа лучилась патологическим дружелюбием. Какой наивный человек. Его-то иностранного вида для чекистов вполне бы хватило, а чего не хватало, так это, видимо, наличного состава. Уж больно много их, забугорников, шастало по фестивальной Москве, на всех профессионалов не напасешься, а обалдевшие дружинники сами норовили потереться рядом и урвать жвачку, значок, открытку на худой конец. Старичок часовщик Алика игнорировал, национально близкая морда Виталика пришлась ему больше по вкусу. «И что это люди любят такие цацки? Куда лучше часы с гирями, даже простые ходики, а, юноша? — Виталик молчал, не зная, почему ходики лучше плоских, чуть изогнутых, изящных часов Салеха. — Не согласны? Ну так я вам расскажу, почему они лучше: к часам с гирями вы получаете в подарок, то есть совершенно бесплатно, целый земной шар в качестве источника силы. Да, да. — Он наконец вскрыл часы египтянина. — Механизм — дрек». — «Мит фефер?» — вспомнил Виталик. Часовщик сдвинул на лоб окуляр. «О! — Он с одобрением посмотрел на Виталика, окончательно признав за своего. — За металл — восемьсот. Скажи ему, никто больше не даст, а сам зайдешь завтра, я тебе сотню дам. Ну, ингеле, надо помогать друг другу». Ингеле — дедушка Семен, малаховский рынок. «Не offers eight hundreds», — сказал Виталик. «Goes», — сказал Салех и легко расстался с часами. «Так я зайду завтра?» — уточнил Виталик. Старичок снова освободил глаз от окуляра и посмотрел на Виталика почти с нежностью. «Когда меня спрашивают, что будет завтра, я всегда отвечаю — на всякий случай: а менч трахт ун а Гот лахт. — Оценив степень растерянности Виталика, он добавил: — Вижу, вижу, идишу вас в школе учат не так чтоб очень хорошо. Человек хочет, а Господь хохочет — вот что я имел в виду, юноша».
Вниз по Кузнецкому они шли бесформенной кучкой. Разбогатевший Салех, художник Вафи — низенький, невзрачный, потный (пару лет спустя Виталик увидел в «Иностранной литературе» его рисунки и возгордился: настоящий иностранный художник нарисовал его портрет — листок с угольным профилем до сих пор стоит за стеклом книжного шкафа у Ольги), грудастая Амина, чемпионка Египта по чему-то легкоатлетическому, и кудрявый Хасан, пинг-поганец. Да Виталик с Аликом Умным. Трепетные и удачливые ловцы иностранцев. Салех нахваливал Насера. Yes, he is very good, говорил Виталик о славном друге Советского Союза и будущем этого Союза герое. Very strong, уточнял Салех. Like Hitler; like your Stalin. Это сравнение Виталика покоробило. Алика тоже. Но возразить иностранному гостю не посмели. Куда там. Мир, дружба и peaceful coexistence — пиздфул коиспиздистенс, говоря словами охальника и остроумца, сделавшего Виталику честь своей дружбой через много лет, отца отца (деда, стало быть) русского Интернета.