Нелегалка. Как молодая девушка выжила в Берлине в 1940–1945 гг. - Мария Ялович-Симон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В другой раз мы через весь город поехали к Эрниной сестре Эдит. Мороз уже отступил, но ветер дул ледяной. И все-таки я наслаждалась, что наконец-то вышла из дома. В Магдебург-Ротензее нам пришлось довольно долго идти полевой межой. Ветер выбивал слезы из глаз, а я в эти минуты просто радовалась жизни. Глядя на здешний пейзаж, на фабричные трубы у горизонта и вьющийся из них дым, я очень растрогалась.
Начиналась весна, и мне хотелось нагнуться, зачерпнуть горстку земли и понюхать. Но я не стала. Эрна сочла бы меня сумасшедшей.
– Ах, Эрна, я пережила зиму, первую зиму на нелегальном положении, – весело сказала я.
Она улыбнулась. Я заметила, как по ее щекам сбежало несколько слезинок.
– Погоди, – сказала она. Наклонилась, взяла щепотку земли и, не то сделав книксен, не то поклонившись, поднесла к моему лицу.
Мы подошли к городскому поселку. Эрна прихватила с собой несколько сахарных улиток: мол, с Эдит нет никакой уверенности, что она приготовилась к небольшой военно-полевой пирушке. И действительно, Эдит встретила нас так, как она и предполагала: лежала в гостиной на диване, недомогала и жаловалась. Две ее маленькие дочки затеяли потасовку, потому что обе одновременно хотели на горшок. Эрна в два счета всех угомонила.
На кухне мы увидели заскорузлую грязную посуду, скопившуюся за несколько дней. Мы с Эрной замочили ее в большом стиральном тазу, накрыли на стол, сварили суррогатный кофе, и все вместе пополдничали. Заметив, что состояние квартиры улучшилось, Эдит мало-помалу оттаяла и встала со своего одра.
Третий визит мы нанесли мамаше Эрнеке. Эта чрезвычайно корпулентная особа с большущими темными косами, в длинной юбке из грубой исчерна-коричневой хлопчатобумажной ткани напомнила мне толстого Будду. Ее внешность так меня позабавила, что пришлось призвать на помощь всю сдержанность и дисциплину, чтобы не расхохотаться во все горло. Но в ее чистенькой кухне я чувствовала себя очень уютно. В маленьком помещении стояли банки с запасами, выстроенные на полках по ранжиру, как солдаты: мука, соль, сахар и так далее до саго. Такой порядок в стиле минувшего века пришелся мне очень по душе.
Анна Эрнеке знала мой псевдоним и низким голосом называла меня Ханной. Как и у всех Эрнеке, у нее были толстые ноги, на которых все они храбро топали по жизни как убежденные коммунисты, бескомпромиссные противники нацистов и добрые люди.
В этот день собралась почти вся семья: Эльсбет, Эдит и Эрна с Рольфом, а вдобавок младший брат Херберт, который случайно получил несколько дней отпуска на родину. Только у него одного волосы были огненно-рыжие, как у Труды. На плите стояла большущая кастрюля с поварешкой, откуда по чашкам разливали суррогатный кофе. Мамаша Эрнеке, говорившая очень медленно, произнесла торжественную речь весьма незатейливого содержания: она заявила, что отныне я – член их семьи. На меня это произвело огромное впечатление. В своем незримом дневнике я записала крупными буквами, несколько раз их подчеркнув: “Удочерение коммунистическим кланом в военном 1943 году”.
10
Пробыв в Магдебурге примерно шесть недель, в апреле 1943-го я вернулась в Берлин. Лишь много позже мне стало известно, что эти полтора месяца принадлежали к числу едва ли не самых значительных событий в жизни Эрны Хеккер. Моя квартирная хозяйка знала, что совершила нечто из ряда вон выходящее и рисковала ради меня своей жизнью. И выполнила она эту задачу с такой радостью, какую мало кто выказывал. Я и сама чувствовала себя в Магдебурге прекрасно и жила без страха. А все же возвращалась в Берлин с удовольствием, ведь ехала я к Нойке.
Правда, атмосфера на Шёнляйнштрассе, 13 была весьма напряженная. Труде пока не удалось подыскать для меня новое убежище. Ей и без того хватало забот – больной муж, собственное здоровье, сложности с детьми, бедность и вечная боязнь ареста за работу в Сопротивлении, – а она еще и меня повесила себе на шею.
В один из первых дней после моего возвращения Труда пришла домой очень веселая. Госпожа Штайнбек подсказала ей, что там-то и там-то задешево продают еврейскую мебель. И за три марки она купила гардероб для прихожей, со стойкой для зонтов и шляпной полкой. До сих пор Нойке вешали свои куртки в прихожей на гвозди.
– Ты не в обиде? – смущенно спросила она и продолжила: – Этих людей депортировали. Если я не куплю мебель, ее купит кто-нибудь другой.
Я согласилась, но в глубине души мне было до странности больно.
Тем же утром случился еще один маленький инцидент. Труда хотела послать сына к булочнику, а мальчишка огрызнулся:
– Почему я? Мы тут кормим чужачку, вот ее и посылай за хлебом.
– Ты прав, – ответила Труда. Она не знала, что я все слышала, и послала за хлебом меня. Мне, конечно, ничего не стоило сходить к булочнику. Но было обидно, что в семейной иерархии я стою ниже ее сыночка.
Мальчишка как раз надевал форму гитлерюгенда. Когда немного погодя он в нацистском мундире пришел на кухню, Труда извинилась передо мной. Считала, что могла бы избавить меня от этого зрелища. А на мой взгляд, тут она опять-таки перегибала палку. Я же знала, что всех подростков в обязательном порядке записывали в гитлерюгенд.
– Увы, в наши дни приходится остерегаться собственных детей, – сетовала Труда, – как знать, чтó мальчик рассказывает своим друзьям. Или что выпытывает у него какой-нибудь фюрер.
Я по-прежнему регулярно встречалась с Ханхен Кох. Раз в неделю она в кёпеникской забегаловке передавала мне точно отмеренное количество хлеба, жиров и сахару.
К сожалению, Ханхен не могла удержаться и снова и снова подчеркивала, с каким трудом отрывала эти крохи от собственного продуктового пайка. Не то что Труда, которая постоянно с преувеличенной бодростью твердила, что не делает для меня “почти что ничего”.
Эти женщины никогда не встречались, но не любили одна другую. Обе предостерегали меня, обе называли друг друга “подлыми” и “ненадежными”. “Она политически опасна, просто бегала за твоим отцом, а по сути, скрытая шизофреничка”, – говорила Труда о госпоже Кох. А та в свою очередь называла Труду “красной нацисткой”.
На одной из встреч в душной, битком набитой кёпеникской забегаловке я ненароком рассказала Ханхен Кох о своих новейших впечатлениях в доме Нойке. Конечно, не слишком умно с моей стороны, но на Ханхен мой рассказ подействовал чудесно: ей представилась возможность высказаться о своей сопернице якобы с пониманием и превосходством.
– Надо же, – сказала она, – эти люди именно что политические фанатики, по-настоящему они за тебя не болеют. Не любят они тебя.
В какой-то мере я с нею согласилась.
– Я благодарна Нойке, уважаю их, преклоняюсь перед тем, что они делают, – сказала я, – но любить их тоже не могу.
Ханхен Кох прямо просияла, даже глаза повлажнели.
Однажды вечером, когда мы сидели на кухне и Труда, по обыкновению, говорила слишком громко, Юле исполнил самую настоящую пантомиму: вытянув длинную руку, он указал пальцем вверх, вниз, налево и направо, а потом прикрыл ладонью рот. Просигналил: “Ради бога, тише! Соседи!” Но Труда лишь по-хамски передразнила его: