Олег Куваев: повесть о нерегламентированном человеке - Василий Авченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Едва ли Олег ожидал, что проживёт ровно столько, сколько Джек (даже на пару месяцев меньше) – всего сорок полных лет. И что их могилы будут похожи: вместо надгробий – огромные необработанные камни. У Джека – базальтовая глыба, забракованная при строительстве Дома Волка. У Олега – несколько глыб, самую большую из которых, с амазонитом, друзья отправили из Певека. На камне – гусиное перо (намёк не только на письмо, но и на «Весеннюю охоту на гусей») и геологический остроклювый молоток. Вокруг якорные цепи.
Современник и несомненный литературный собрат Куваева – Фарли Моуэт, певец природы и защитник коренных малочисленных народов, автор книг «Не кричи: „Волки!“», «Люди оленьего края», «Кит на заклание», «Отчаявшийся народ» и др. В «Испытании льдом» Моуэт, что интересно, писал о том самом капитане Джоне Россе, искавшем розовую чайку. Куваев близок ему и преданностью Северу, и беспокойством за судьбу коренных народов, и экологическими мотивами.
Эти мотивы появляются, как мы помним, уже в черновике первого рассказа «За козерогами». Увлечённый охотник с детства, Куваев годам к тридцати пяти «настрелялся» и теперь мог убить зверя, только защищаясь или испытывая голод. Много позже он писал геологу Жилинскому: «Я охотился на медведей. И убивал в одиночку и белых, и бурых, и таёжных. Я не считаю это „жутким спортом“. У вас винтовка или ружьё с пулей, а зверь, он всего-навсего зверь и есть. Неравная борьба, и хвастаться тут нечем. Я вот вспоминаю убитых мною двух мишек на Омолоне, как им не хотелось умирать, и мне стыдно и жалко их до бессонницы…» Медведя Куваев считал зверем симпатичным: «У него и юмор есть, и понятие, и добро он чувствует». Лучшим своим охотничьим трофеем называл фото матёрого мишки, снятое с десяти метров. Уже в «Не споткнись о Полярный круг» Куваев так завершал разговор о розовой чайке: «Лучшей памятью об Арктике будет та птица, которая до сих пор гнездится на озёрах Усть-Чауна, которая не стала просто чучелом у тебя на столе». В «Весенней охоте на гусей» герой – недавний «Птичий Убийца» – опускает ружьё и говорит, глядя на гуменника в небе: «Ах, какой же красивый жить полетел». Из «Дневника прибрежного плавания»: «Перед Чукоткой стоит много проблем. И, мне кажется, одна из главных – начинать беречь эту страну уже сейчас, пока не будет совсем поздно. Здесь есть ещё моржовые лежбища, в воды её заходят киты, чудесная птица – белый канадский гусь – ещё гнездится на острове Врангеля и в некоторых местах Чукотки…» А вот слова Витьки-таёжника из рассказа «Здорово, толстые!» (первоначально – «В лесу, на реке и дальше…»): «Вот этот особняк, в котором мы сейчас не спим, шабашники ставили. С Кубани. Прижимистый народ… После них лосей находили. Грудинка вырублена, остальное для мух. Что скажешь, умный?» Возмищев из «Правил бегства» тоже переживает за северную природу, на которую обрушивается нефтедобывающая техника…
Вспомним и Шукшина, к героям которого уже самим названием отсылает куваевская повесть «Чудаки живут на востоке». Куваев писал: «Чудаки в жизни необходимы – это общеизвестно. Это люди, которые руководствуются нестандартными соображениями и, во всяком случае, не житейской целесообразностью поступков. В довольно неприглядной картине непостоянства кадров на Севере подавляющее число убывших составляют люди мелкой рациональности. А чудак поселяется прочно, он надёжен в этом смысле». Но дело тут не только в «чудаках» и «чудиках». Есть и поколенческие, и глубокие внутренние параллели между Шукшиным, Куваевым, Вампиловым, Шпаликовым (соответственно 1929–1974, 1934–1975, 1937–1972 и 1937–1974 годы). У первых троих попали под репрессии отцы (у Шукшина и Вампилова – расстреляны); отец Шпаликова погиб на войне, как и отчим Шукшина. Все четверо не были ни диссидентами-антисоветчиками, ни ортодоксами-конъюнктурщиками. Это была альтернатива в самом лучшем смысле слова: чистая, честная, с постоянной тревожной нотой – «Что с нами происходит?». Талантливое и недолго жившее поколение: Шпаликов повесился, Вампилов утонул, Шукшин и Куваев надорвали сердца (а Куваев пытался и застрелиться, как вампиловский Зилов). Саньку Канаева из куваевской «Весенней охоты на гусей» можно понимать как анти-Зилова из вампиловской «Утиной охоты»: он всё-таки добирается до своей охоты и там рождается заново.
Или вот: Вампилов писал, что «в душе пусто, как в графине алкоголика», а Куваев – что «голова пуста, как бутылка в лесу, распитая кем-то прошлогодней осенью».
Шпаликов, добавим, должен был писать сценарий по «Азовскому варианту» Куваева.
Шукшина Куваев ценил, но относился к нему сложно. Написал после смерти Шукшина: «Раздражал он меня последнее время ужасно и вот взял и умер и посему твёрдо войдёт в историю русской литературы и по праву. Московские славянофилы на французских диванах не успели его сожрать, и сгубить, и испортить. А сожрали бы, ибо был он сжираем. Но – ушёл. Честь ему и добрая память».
Любопытно выяснить отношение Куваева к современникам – шестидесятникам, «деревенщикам», «горожанам».
Его можно записать в «почвенники», но только добавив, что почвенничество Куваева было геофизически глубоким и имело твёрдую научную основу. В поздних рассказах («Кто-то должен курлыкать», «Два выстрела в сентябре») он сблизился с «деревенщиками», но не раз замечал, что не принимает подделывания под «деревенский псевдоязык, с версификацией и напевностью».
1973-й, Людмиле Стебаковой
В Иркутске школа, и раздражает их, что я в ту школу упорно не влажу. Не хочу я писать про деда, который ковыряет лапоть и излагает посконным языком про житьё-бытьё. Дед тот хороший человек, но большинство литераторов, которые в этого деда вцепились, вцепились в него от незнания жизни. Когда ни черта, кроме литинститута, не видал, так конечно же в деда вцепишься.
Мне кажется, я вижу процесс деградации деревенской прозы, куда ушли лучшие силы из молодых ребят. Оговоримся: я не касаюсь здесь В. Астафьева и, допустим, В. Белова, которые просто пишут прекрасную прозу, о чём бы они ни писали. Но в общем потоке деревенской прозы мне видится чудовищная параллель. Когда-то путешественник Арсеньев встретил гольда Дерсу – человека иной культуры, иного душевного склада, иного мировоззрения. Мне кажется, что многие нынешние «деревенщики» смотрят на собственных отцов и старших братьев, как Арсеньев смотрел на гольда Дерсу (это размышление Куваев вставил и в «Правила бегства». – Примеч. авт.). Мне это представляется противоестественным и страшным, как возрождение пресловутого и прекрасно описанного русского барства, которое разглядывало пейзан из коляски и хорошо говорило за рюмкой о страданиях и величии души российского народа… И я твёрдо знаю, что этот обетованный деревенский житель, простой колхозник, гораздо мудрее, сложнее и, если угодно, современнее, чем его «липовый» прототип в потоке «деревенской прозы».
Лучшие литературные силы из моего поколения ушли в деревенскую тему. Почему? Не потому ли, что тридцати-сорокалетний профессиональный литератор каждое лето общается со своей бабкой Аришей[16], у которой снимает домик? И не оттого ли подавляющая часть так называемой деревенской литературы всё же выглядит подделкой под неё?