Симптом страха - Антон Евтушенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Артиллерийский снаряд пробил церковку навылет, протаранил восточную стену, превратив алтарь и ризницу в бесформенное крошево; снёс мраморную паперть, фрески, и вышел через западную, оставив в обеих стенах дыры размером с дачный домик. Рукотворный храм, порушенный, но не разгромленный, выстоял на крепком желтковом фундаменте и простоял ещё десятилетия пустынный и немой, пока на антимонии ветра, блудившего в руинах, не набрела случайно Нэнси. Она не очень хорошо помнила, какой дорогой добралась сюда — на всю близлежащую округу никаких симптомов деятельности человека. Даже телеграфные столбы с провисшей ниткой проводов не могли испортить уравновешенной и пунктуальной линии, где схлопывался и превращался в небо горизонт. Только бескрайнее поле-море с набегающими волнами пожухлых трав и одинокие руины храма.
Ныне место хранило печать буйного забвения. Вокруг ни одной живой души, только беспородный, здоровенный пёс чинил об угол свои пёсьи дела, заявляя права на эту территорию. Компанию безродной псине составлял крепчавший ветер. Они гуляли вместе по останкам дымчатой конструкции. Небо — ширины непомерной и глубины необъятной — двигалось то низко, то высоко, наполненное густовязкой ватой цвета грифеля. В редких прожилках косыми лучами путалось солнце. Где-то над головой жужжал заупокойную золотистый от нектара шмель. Пёс принюхивался к воздуху и растворялся в нём, оставляя о себе в напоминание запах урины и клочок пятнистой шерсти.
Природа, как могла, зализала рану, упрятала под землю штыки, каски, костяки и черепа. Но спрятать двадцатиметровый колос святилища ей не удалось. Лишь отяжелел он от времени и тянувшихся к коронам четырёх звонниц молодых побегов ивы, зарослей лабазника, волжанки, клопогона, просел на угол и чуть накренился к земле, осыпаясь кирпичной крошкой и лузганной ярью-медянкой. Уже сегодня можно потоптать треснувшие камни прошлого.
По узкой плачущей лестнице Нэнси взобралась на семь ступенек к вратоподобным дверям с покрытием «антивандал». Во всяком случае, ни одного рисунка или надписи не было замечено, только кованые элементы густо украшали массив дверного полотна в два человеческих роста. Тронула ручку-кольцо и окунулась в волглую прохладу стен. Если снаружи чувствовалась, ощущалась главная метаморфоза жизни, то здесь внутри в аскетичных интерьерах серо-цветных стен — с красными шпалерами ржи, зелёными подушками мха и синими пролысинами плесени — чудился лишь зыбкий мотив безвинного попрания. Под ногами тускло блестели и хрупали арлекиновые стёкла. Она без труда узнала эти антикварные осколки с переливчатым оттенком. Ценный ирридил — предмет желаний многих коллекционеров. Откуда здесь взяться ирридилу? Церковная посуда? Вряд ли.
В углах и закутах сквозняк вертел волчками комканые хороводы из бумаги. Нэнси подхватила один. Это был титульный разворот, точнее, его переполовиненный с рваным краем фрагмент. «Семь смертных…» — начинался и прерывался заголовок книги, и Нэнси не без удивления узнала в нём недавно читаный сборник сербского писателя. Собственно книга, та самая, легкоузнаваемая, в голом картоне с чёрным тканевым корешком, лежала подбитой ласточкой с трепещущими крыльями-страницами в двух шагах среди других подобных ей же. Нэнси подхватила пичугу: растрепанный комочек истлевал, слабел, превращаясь в макулатурную труху. Взгляд упал на другого подранка, и она чуть не вскрикнула от удивления. Это был краснообложечный двухтомник Кэндзабуро Оэ. Она читала эту книгу за месяц до отъезда и прекрасно помнила иноязычного классика, как по форме, так и содержанию. «Первая работа мастера после многолетнего молчания» — гласила аннотация на авантитуле. «Едкий на слог и бойкий на мысль», — добавлял там же некий именитый критик, известный своими придирчиво-скандальными рецензиями.
Она подхватила первый том. Оэ точила плесень. Большое чёрное пятно, по силуэту напоминавшее оплечный Спас, росло и силилось по переплёту. Она раскрыла книжный блок, хрупнувший залежалыми, слепившимися страницами. Надпись на авантитуле была. Более того, присутствовали на полях все карандашные отметки в виде вопросительных значков, которыми Нэнси, подобно пушкинскому Онегину, невольно выражала себя. Она «употребила» оба тома от корочки до корочки, и эти книги по всем законам жанра должны были остаться ровно там, где их оставили: под зеркальным стеклом полированного секретера в её комнате, в её квартире в Перми. Это было чересчур, потому что рядом с японским классиком соседствовали прочие: Борхес, Сэлинджер, Уайльд, старина Хэм, многие другие в плачевном состоянии висельников, ещё не повешенных, но уже приговорённых. Эта писательская братия была знакома ей ничуть не хуже Кэндзабуро. Она благородно обжигалась ими, как глина в муфельной печи, и их появление в точном соответствии с библиографическим списком домашней библиотеки было по-мушкетёрски точечным уколом алогичности. Подобного происходить на самом деле не могло, но… происходило.
Самое ужасное было и то, что в разбросанных книжицах всё казалось в порядке вещей, они достойно привносили долю энтропии к обессмысливающему хаосу пространства. Всё было нехорошо — и только. Неосознанная тревога шевельнулась в душе. Только сейчас до Нэнси вдруг стало доходить, место это — храм не бога, а книги, только этот храм кто-то и зачем-то превратил в некрополь, потому что книги в нём были умерщвлёнными. Их будто специально свезли сюда, в братскую могилу, отдав на растерзание плесневым грибам, жукам-точильщикам и крысам. Но самое невероятное казалось то, что список обречённых совпадал с наполнением шкафов, её книжных шкафов. Может это были и недорогие издания, отпечатанные на газетной бумаге с дактилоскопическим эффектом — типографская краска рассыпанного по страницам шрифта так и тянулась к пальцам, оставляя на полях контрольные оттиски — но, купленные в переходах на сдачу, одетые в грязноватые, шляпные картонки-обложки, они были её нравственною пищей: да, с ремизами — с прожилками патриархальщины, с органикой чего-то эстетского, реакционного, не без этого, конечно, но, слава богу, без серятины, без жира занудства, без этого галимого труизма. В широком смысле, книги были и оставались для неё не культуртрегерской закуской, а, скорее, филологической приправой, усилителем литературного вкуса, эдаким глутаматом мыслеформ, взрывающим присыпающий мозг. Может поэтому её настолько пугал вид осквернённых, поруганных ценностей (её ведь ценностей!). Какая-то невосполнимая потеря угадывалась там, где по чьей-то нелепой прихоти или злой воле тихо умирали книги, скрюченные под пылью и трещинами. Словно кто-то, воспалённый идеями мракобесия, актом истязательного живодёрства требовал добровольно отказаться от священства, сложить однажды принятый сан. Может, это было такая терапия, условная кушетка для условного кого-то, но она не хотела становиться терапевтом, врачевателем души условно конченого обскуранта, столь жестоким образом расправившимся с домашней подборкой её книг.
Однако ж, не все книги принадлежали ей, была одна — Нэнси заметила не сразу — которой не было в её библиотечке. Странная книга рубенсовской красоты в том смысле, что «пышка» — большая, объёмная, солидная уже по виду, лежала не на цементном полу, а на серебристом кандиле, заляпанном воском оплавленных свечей. Повинуясь импульсу, Нэнси приблизилась к ней. Одетая в кожу, с ремнями и замками на обрезах, она смахивала на богослужебную книгу с обильными текстами молитвословий. На это указывало и то, что книга выглядела пользованной — не замызганной или засаленной от позорной небрежности читающих, а пообтрёпанной, как бывает пообтрёпан ветхий, честно изношенный юбочный подол.