Естественная история воображаемого. Страна навозников и другие путешествия - Пьер Бетанкур
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Увы! Моя скудная земная ученость совершенно не подходит, чтобы точно разграничить то, что исходит от него, и то, что приходит к нему от нее; то, что составляет душу живого существа, его относительную индивидуальность, — и императивную обусловленность, более или менее узкую изложницу, замыкающую его в точных пределах, где жизнь, сия великая чародейка, может выкинуть свой фортель.
Возможно также, что таков порок мысли, которая не может понять вещи иначе, нежели по аналогии, неизвестное через известное, Бога через человека, как мы всегда и поступали. Которая хочет сделать из покровника, чье фаллическое обличие выражено настолько нагляднее, чем наше (подумайте только о его восьми, десяти, подчас пятнадцати метрах в высоту, когда он пребывает в набухшем состоянии), предка члена, каковой у людей сохраняет скромные пропорции и фигурирует в ранге чего-то прилагаемого, придаточного. Не забудем, наконец, что если фаллоид чем-то принципиально и отличается от нашего рода и племени, то как раз своей укорененностью, каковая при всем своем отличии от укорененности цветов и деревьев тем не менее привела, как и в их случае, к отказу от оптической системы, поскольку зрение является исключительным достоянием подвижных существ, которым необходимо беспрерывно выбирать наиболее подходящее для их роста и развития место, — способностью-прародителем беспрестанных перемещений, позывов без счета и болезненных сравнений, пищей тревоги, остающейся в истоке наших снов, но также и наших войн, и наших революций.
Это размышление о зрении подводит к констатации: взаимоотношения между светом и существами, которых он призывает воспользоваться его присутствием, предоставляя средства к существованию, ощутимо эволюционировали на протяжении веков. Прежде чем изобрести глаз, ставший для подвижных существ самым распространенным орудием исследования и познания, рассеянная во вселенной творческая мощь, лишь волшебной палочкой которой является, возможно, свет, ввела в оборот деревья, чьи листья куда лучше, нежели кожа, подходят на роль первых глаз, способных напрямую преобразовывать свет в источник жизни, не нуждаясь в посредничестве тех аккумуляторов, какими для «неукорененных», снабженных взглядом, позволяющим выбирать и заполучать сообразно своим вкусам, являются растения и животные. Бесчисленные глаза, которые умеют видеть только летом и опадают или умирают, когда приходит зима, но возрождаются весной еще более многочисленными и полнят дерево таким жизненным изобилием, в сравнении с коим наша жизнь зачастую предстает убогим и как бы истощенным прозябанием. Отнюдь не бесчувственный к жизненной силе, исходившей от этих деревень фаллоидов, каковая в конце концов и привлекла, пусть они и не покинули насиженных мест, женщин нашего рода и племени, я все же не мог забыть о плодах их союза, не мог взирать без жалости на этих малюсеньких дерганых фаллоидиков, наделенных руками, чтобы брать, и ногами, чтобы перемещаться, которых безглазая отцовская голова лишала избирательной симпатии, навсегда обрекая на невозможность встретить чужой взгляд, выбрать другое направление, сделать выбор, полюбить, в той мере, в какой любовь есть меланхолическое созерцание, рождающееся не столько из желания другого, сколько из ощущения мимолетности его присутствия, неповторимой своеособости его бытия.
Скользя по наклонной плоскости этих размышлений, я вдруг осознал, что дистанция, разделяющая звезду и дерево, не так уж и велика: привязанное к своей траектории, подчиняющееся законам, от которых оно никоим образом не может избавиться, небесное светило вполне можно рассматривать в его укорененности, и ему нет нужды в глазе, чтобы выкроить из реальности дня подходящее себе пространство. Оно и есть этот день, это всеобщее начало, проницающее своим светом все тела, которые оно привносит в мир; перед ним не стоит, как перед нами, необходимость выбирать свой маршрут, чтобы быть. Но поскольку зрение, отличающее нас от остального мира и побуждающее держаться от него на расстоянии — каждого на своем собственном, — присоединено к способному мыслить мозгу, оно, возможно, остается высшим достижением сего божества — в том движении, которое побуждает его дать тем, кто подчиняется его голосу, максимум самого себя, в ритме пульсации, в которой, по очереди давая себя и вновь забирая, оно может превратить наши пустые, ненадежные скорлупки, готовые дать течь под потоком событий, в стремительный и надежный корабль нашей удачи, нашего спасения.
Ибо, в сущности говоря, как покровники могли жить, сожительствовать и размножаться до появление человеческого рода? Не иначе как питаясь тягучими струями, выброс которых временами будоражил их краткими спазмами, или ловя добычу, попавшуюся на липучку их шляпок, от каковой они должны были друг друга избавлять.
Итак, как с цветами, которые, не видя их, используют насекомых, каким должно было быть их облегчение, когда, пожив в полной зависимости от своих случайных посетителей, явились о них позаботиться женщины людского племени. Они не только их кормили, но и, отдаваясь им через ласки, наконец-то предоставили контакт с не менее атласной, чем их собственная, кожей, сумели пробудить в организме покровников совокупность особых, исключительных реакций и позволили развить вплоть до пароксизма эйфорию от наслаждения, о которой на протяжении тысячелетий они, быть может, грезили в своем одиночестве, как о седьмом небе.
Без какого-либо волеизъявления со своей стороны и как бы вслепую им случилось получить от жизни куда больше, чем они могли бы, по здравом рассуждении, от нее ожидать, словно из незримого рога изобилия по полям жизни ежеминутно изливались бесконечные излишки, где матерью всех поступков, похоже, является чревоугодие в самом широком смысле слова и где такой гордый своей совсем еще незрелой свободой человек являет собой всего-навсего кость будущего пиршества в тарелке пожирателя форм.
Кто знает, однако же, не воспримут ли по исчезновении нашего рода случайные пришельцы из космоса покровников за последних наследников всех рас и народов, что, год на год не приходится, на протяжении веков, попадали транзитом на поверхность Земли, именно их, чей рот на замке прикроет историю толстым покровом тайны.
В последующие годы я утратил всякий интерес к себе подобным; исследование неведомых миров не представляло для меня более ни малейшего интереса; я был лишен органа, который так мощно влек меня к общению с природой и потворствовал дерзким и однако же довольно поучительным связям. Впредь мне оставалось только лелеять свои воспоминания и подчас снедать себе сердце напрасными сожалениями. С особым же наслаждением вспоминались те несколько недель, что предшествовали нашей злополучной экспедиции к деревням покровников; когда я целиком и полностью превратил себя в инструмент наслаждения, который способен был вибрировать всеми своими струнами, порождая богатейшие созвучия. Построив себе из хвороста шалаш на берегу раскинувшихся у подножия Сажистой горы болот, в обширной зоне связанных с морем узкими протоками прудов, каждый из которых, казалось, был наделен собственной фауной, я жил там в компании губчаток, как новый Робинзон. После утреннего купания я укладывался на берегу лагуны и дожидался пополуденного часа, когда они вылезали из воды, чтобы позагорать на берегу. Внешне губчатки походят на огромные банные губки, от пятидесяти до восьмидесяти сантиметров в диаметре, достаточно правильной формы, так что при желании они могут с большой скоростью катиться словно диск на ребре. В центре губки запрятан, будто в ложбинке щели, рот с когда более, когда менее набухшими фиолетовыми губами, зачастую окруженный ракообразной мелюзгой, сосущими кровь паразитами; первой моей заботой было его от них избавить. Этот внешне довольно-таки отталкивающий рот состоит в ведении маленького глаза, венчающего ножку, что внезапно с быстротой молнии встает торчком и столь же проворно рассасывается, будто ее и не было, словно единственная его функция состоит в том, чтобы быть привратником помещения, доступ в которое осуществляет рот. Сообразно полученным от глаза донесениям оный рот открывается или остается упрямо сжатым. Но поскольку через него проходит все, воздух, когда губчатка находится на суше, вода, когда она перемещается в водной стихии, и вообще любая пожива, попавшая в пределы досягаемости, как и любые оставшиеся по ее переваривании отходы, неминуемо наступает момент, когда рот должен уступить такому количеству понуждений и тем самым оказаться уязвимым. Всякая видимая вещь, покуда она ею не завладела, объяв своей персоной, остается губчатке чуждой и в любой момент может ее вспугнуть. Взгляд, брошенный исподволь этим единственным глазом, сообщающимся с нервным, из примитивнейших, центром, — и вот она уже пластается по земле, являя собой всего-навсего сплошную массу, ничего более, с губчатой, ячеистой поверхностью. И, кажется, дожидается, пока ее забудут, — уверовав в свою невидимость, — прежде чем вновь рискнет предпринять хоть какое-то движение.