Майский сон о счастье - Эдуард Русаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я вскочила – и с криком выбежала из мастерской.
Бежала по территории завода – и кричала, кричала, кричала. Меня останавливали, пытались схватить, удержать, успокоить, – но я вырывалась, и с криком продолжала бежать.
Помню: забежала в его подъезд, взлетела по лестнице, рванула дверь на себя – дверь была не заперта.
Я ворвалась в квартиру.
Кухня! Коридор! Ванная комната! Туалет! Коридор! Комната!..
Валера стоял возле зеркала – и, насвистывая, брился.
В кресле сидела Вика.
Я остановилась на пороге. Не могла произнести ни слова.
– Люся, привет! – сказала Вика, не вставая с кресла. – Ух ты, какая бледная… Испугалась, да? Ложная тревога. Отбой. Ну что, ловко мы тебя разыграли?.. Не обижайся… ладно? Я не хотела – это все Валерка придумал. Я ему говорю: что за шутки? ведь напугаем же!.. а он…
– Лю-у-уся, деточка, ну не сердись, – и он засмеялся, и вытер о полотенце лезвие опасной бритвы. – Ведь иначе я не смог бы тебя вернуть… понимаешь? Ах, Люся. Ты меня бросила… а зачем? почему? Чепуха какая-то… правда же, моя радость? Ну, подойди ко мне.
Я подошла к нему.
Он стоял передо мной – мой проклятый возлюбленный, мое несчастье, – высокий, широкоплечий, загорелый, в светлых брюках и сиреневой рубашке с расстегнутым воротом, и светло-карие глаза его радостно сияли, и знакомый рот был открыт в улыбке, – а на загорелой шее, красной после бритья, трепетно пульсировала беззащитная жилка (артерия, что ли?), а на комоде лежала бритва («бельгийская сталь! – сам же хвастался…), а лезвие так ослепительно сверкало, так ослепительно… так невыносимо ослепительно…
Сама себе удивляюсь.
Вот ведь что делает время – я почти спокойно пишу об этом, и рука почти не дрожит, и буквы почти не скачут… и все получается так складно, последовательно.
Ведь я же его убила?
Плохо помню… его лицо, кровь, сверкающая бритва.
Ну, конечно – я убила его…
Ага! – помню, помню – Вика кричала так страшно, будто я не Валеру, а ее зарезала. Она кричала, кричала, но не тронулась с места, не заступилась, а так и сидела в кресле, сжавшись в комочек, пока я его – несколько раз… с размаху…
А он – ни слова не произнес. Только зажмурил глаза.
Я почти не испортила его красоту!
…а может, он жив? Нет-нет-нет, я его убила. Теперь уже все равно, все равно. Или… нет, ничего не пойму. Если я его убила – почему я мертва, а он жив – и не дает мне покоя? А если он жив… если он жив – я снова убью его!.. я убивала его много раз!.. я убила его… я хотела его убить… не могла иначе.
Или он все-таки жив – и смеется сейчас надо мной?!
Как он смел… как он смеет – надо мной смеяться!..
Свой срок я отбыла полностью.
В Кырск возвращаться не стала. Думаю, не надо объяснять, почему. Хотя иногда, случайно, встречаю старых знакомых…
Встретила как-то во время отпуска на курорте, в Адлере, Вику Повидлову. Она рассказала, что ее личная жизнь наконец-то устроилась – вышла после долгого перерыва замуж за того самого Шурика, рационализатора. Он теперь директор завода, цынгой не болеет, питается хорошо, и Вику кормит и одевает всем на зависть, и все у них, вроде бы, отлично. Сама она, Вика, защитила кандидатскую, сейчас вроде докторскую пишет. А может, врет.
Кузя давно уж закончил юридический, и теперь – самый популярный в Кырске адвокат.
Поэт Румянцев постарел, но все так же гуляет в модном прикиде, все так же планирует свой отъезд в Москву («драпать отсюда надо, старуха!.. драпать из этого вшивого Кырска!..»).
Фантаст Шакальский давно уж умер.
Бармалаев – тоже давно – перебрался в столицу, занял там важный пост в Союзе писателей, сейчас почти ничего не пишет, тратит время на политические распри, но собой и судьбой, вроде бы, вполне доволен…
Как видите – у всех все хорошо, все устроено, тихо, спокойно.
Вот и славно.
И у меня дела в порядке – живу здесь, в этом старом средне-русском городке, недалеко от Москвы, ни с кем не встречаюсь, работаю в частном издательстве, художницей. Ну, что еще? Живу одна. Здоровье пока ничего, работа нескучная, душа не болит.
Душа моя мертва.
Вчера я зашел в книжный магазин и поинтересовался, нет ли в продаже моих книг. – Как вы сказали? – не расслышала продавщица. Я повторил свою фамилию – Цветков. – А разве есть такой писатель? – удивилась она. – Впервые слышу.
Гадина.
А ведь я – профессиональный литератор, член Союза российских писателей, лауреат Чеховской премии две тыщи какого-то года «за лучший сибирский рассказ», не хухры-мухры, а еще я – смотритель мемориальной квартиры-музея нашего славного классика Трофима Загадова (официально числюсь научным сотрудником, но предпочитаю слово «смотритель» – может быть, потому, что звучит вроде как «смотритель маяка», а я в детстве мечтал стать именно смотрителем маяка, да-с).
Вечером дома жена сказала, что мне звонила какая-то женщина. – Кто такая? – Не назвалась. Сказала – твоя первая любовь. – Очень смешно. – Нет, она, вроде бы, не шутила. Вот, я записала номер. Ты ей позвонишь? – А зачем? – Как – зачем? Интересно же. – Кому – интересно? – Ну, мне хотя бы. Интересно – какой была твоя первая любовь. – Тебе интересно – ты и звони.
Ах, Надя, Наденька. Надежда Третья. В смысле – третья моя жена. Надежда – мой компас земной. Некогда смазливая блондинка («сибирская Мэрлин Монро!» – так отзывался о ней наш общий друг Леонид), а ныне оплывшая, погрузневшая, подурневшая, но почему-то до сих пор наивно уверенная в своей привлекательности и даже неотразимости.
Восемь часов утра, жена еще спит, я бреюсь перед зеркалом, в котором отражается чье-то худое, морщинистое лицо с резкими чертами и потускневшим взглядом серых глаз. Еще недавно черты моего лица были мягкими, округлыми, и обычно на улице ко мне обращались «молодой человек», а потом – как отрезало – я сразу превратился в человека пожилого. Минуя стадию зрелости, я перемахнул от юности к старости, и выгляжу сейчас даже старше своих пятидесяти пяти. В троллейбусе кондукторы принимают меня за пенсионера и не требуют брать билет, хотя до пенсии мне еще далеко. Обидно, но не очень. К тому же, я всячески пытаюсь блюсти себя, стараюсь не опускаться, слежу за своим внешним видом, ежедневно меняю белье, сорочку, пользуюсь только хорошим одеколоном, сам чищу и глажу костюм, до блеска надраиваю туфли. Блеск и нищета стареющего писателя.
Потом я завтракаю и смотрю в окно, на термометр, прибитый снаружи к оконной раме: ноль градусов. Это значит – весна. Ночью был прощальный снегопад, и мокрые хлопья по инерции продолжают еще лениво кружиться, прилипая к тополиным веткам. Прилипнут – и тут же растают, и вялыми каплями падают вниз. Я жую бутерброд с колбасой, пью чай с лимоном и смотрю на термометр, на вяло падающий снег, на черные ветви, усеянные прозрачными подвесками, а потом я смотрю на часы.