Майский сон о счастье - Эдуард Русаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Открой. Открой. Открой. Открой. Открой…
И он открыл – но уже под утро, когда рассвело.
Он, вероятно, неплохо выспался – несмотря на мой нескончаемый стук. Выглядел очень свежо – ясноглазый, успевший побриться, в чистой сиреневой рубашке.
Открыл, посмотрел на мои разбитые пальцы, потом на окровавленную дверь. Усмехнулся. Сказал:
– Что ж, входи. Уговорила.
Я прошла по коридору прямо в комнату – там никого не было. А куда же делась та девица? Не приснилась же мне она… Неприбранная постель. На столике – тлеющая сигарета, опасная бритва («бельгийская сталь!..» – вспомнила бегло), помазок в мыльной пене.
– А где женщина? – спросила я.
– Какая женщина?
– С которой ты заходил в подъезд. Я видела.
– Ф-фу. Это была соседка. Живет выше этажом. Она сразу ушла к себе… Не устаю удивляться твоей глупости, дорогая Люся. Ты ж мой характер знаешь. Если уж я сказал: не открою, – значит, так и будет. Так и было. Ну, зачем ломилась? Почему ты такая упрямая?
– Почему, почему! Потому что я не могу жить без тебя… сволочь! – сердито сказала я, и стала раздеваться. Я даже не смотрела на него.
Он слегка растерялся.
– А разве тебе не пора на работу? – спросил он и посмотрел на часы.
– Плевать, – сказала я. – Мне теперь на все плевать. От меня ничего не осталось. Делай со мной что хочешь – я от тебя не уйду. Хоть убей.
– Зачем же убивать, – возразил он тихо. – Убивать – нехорошо… Живи.
И посмотрел на меня с любопытством и легкой тревогой.
А я разделась и легла в постель.
И сразу заснула.
Больше он меня не прогонял. И не напоминал о той позорной ночи. Сам отмыл кровь с входной двери.
Жили спокойно. Каждый – сам по себе. Разговаривали редко, так лишь – обменивались репликами.
Иногда казалось, что Валера меня побаивается. И вообще – он стал явно потише. Я бы сказала: добрее, – но я не верила в его доброту. Не верила в возможность доброты. Даже его редкие слезы, свидетелем которых я однажды оказалась – это были злые слезы.
Иногда мне мерещилось, что я чем-то пожертвовала ради него, но быстро спохватывалась и отрезвляла себя: это не жертва!.. это – моя жизнь, мой единственный вариант, и другого быть не может, и не требуется.
Нельзя ставить оценки самой себе – сейчас я окончательно это поняла, а тогда, в семьдесят пятом, только догадывалась.
Тогда жила – сейчас оцениваю.
Всему свое время. Время жить и время выбирать, – как сказал бы Валера, хотя он этого и не говорил.
Кстати, подружки мои в своих тогдашних догадках оказались правы – я и впрямь ведь «подзалетела». Валере об этом говорить не стала – чтоб не думал, будто я его собралась шантажировать. Ни с кем не советовалась, никому вообще ни слова. Пошла и сделала аборт – и прощай, дитя любви неразделенной… Ничего страшного, обычное дело. Немножко больно, а так – пустяки. Как ехидно сказала мне старая врачиха: «Встанешь, отряхнешься – и греши дальше…» Только сердце мое с того дня сжалось в ледяной комочек. А Валера об этом так никогда и не узнал.
Кстати, сейчас, спустя столько лет, я не так уж уверена, что он поддержал бы меня тогда в моем решении убить нашего ребенка. Я даже больше скажу – если б я в тот раз этого не сделала, вообще все могло бы повернуться по-другому…
Монологи его стали краткими, отрывистыми, театральная вычурность жестов – резкой и судорожной. Часто видела я в его лице отчаянную готовность на что-то (может, лучше сказать: отчаявшуюся?..).
В ночные же иллюзорные минуты, когда вдруг казалось, что есть возможность не только телесной близости, я пыталась склонить его на откровенность… просила о чем-нибудь рассказать, поделиться, раскрыться передо мной… но он лишь отшучивался. Никогда ничем сокровенным он со мной не делился. Не испытывал в этом нужды – вот, вероятно, в чем была причина. Мог вести лишь свои пустые актерские разговоры, многословно «вещать». А о главном – никогда, ни слова, во всяком случае – ни слова всерьез. Кстати, я затруднилась бы точно определить: что для него – главное? Стихи? Независимость? Стремление доказать окружающим и самому себе собственную уникальность?
– Мы почти год живем вместе, а ты мне даже стихов своих не читал, – обижалась я.
Он не смеялся, не кричал (повторяю – стал мягче), а просто обнимал меня нежно и снисходительно, целовал в шею, в ухо, и ласково говорил, как ребенку:
– А зачем? Зачем приплетать поэзию в прозу? Ведь наша любовь – это проза…
– Ну ладно, – вздыхала я. – Рассказал бы хоть о своих делах.
– О делах нельзя рассказывать. Дурная примета. Дела надо делать. Они должны быть очевидными… без всяких рассказов.
– Ладно тебе, не умничай… Ну хоть просто – поговори со мной! – взмолилась я. – Поговори со мной, поговори просто, расскажи о том, что тебя мучает, что тебе мешает… ну, пожалуйся на кого-нибудь… я б тебя пожалела… поговори со мной просто, без этих гримас и ужимок, без красивых жестов… поговори со мной просто, по-человечески!..
– Видишь ли, дорогая, – все так же снисходительно сказал он, накручивая на палец мои волосы, – я не верю в подобные задушевные беседы. В них нет смысла. Между мужчиной и женщиной не должно быть задушевных бесед. Женщины не понимают мужских слов, они улавливают только эмоциональный фон разговора… логика на вас не действует, я в этом не раз убеждался. Тем более бессмысленно – спорить с женщиной. Это все равно, что биться с собственной тенью… Ты с ней споришь, кричишь, распинаешься, мечешь перед ней интеллектуальный бисер… а зачем? – ведь она ничего не улавливает, кроме одного: «Ага – мужик сердится! Стоп. В чем моя вина? Где я промахнулась? Как угодить? Как успокоить? Как – п о б е д и т ь? Как сожрать его с потрохами, своего ненаглядного?..» – только это фиксируется и мерцает в ваших лукавых извилинах.
– Все не то, не то, не то, – тоскливо шептала я, но не вырывалась из его снисходительных объятий.
Но вот что интересно.
Оставаясь таким же надменным, Валера стал со мной заметно ласковее. Даже произнося циничные афоризмы, даже поддразнивая меня, он все чаще обнаруживал нежность, и все чаще, особенно ночью, сжимая меня в объятиях, судорожно восклицал: «Милая!.. Родная!.. деточка!..»
Я слушала эти его восклицания с изумлением и радостью. Ведь раньше такого не было. Значит, не зря я разбила тогда в кровь свои кулаки, не зря похудела от кошмарных снов… значит – не зря.
А может, просто – я стала более умелой и разнообразной в любовных делах?
Нет, без шуток, – я с тихой радостью начинала убеждаться: он привыкает ко мне, он уже почти мой… он пока еще по инерции сопротивляется, но уже мой… мой… мой.
И душа моя таяла от блаженства, когда Валера, устав от любви, не засыпал сразу как раньше, а долго еще ласкал, гладил меня, нежно целовал мои груди, щекоча языком соски, целовал живот, бедра, целовал то самое… самое сокровенное место… самое стыдное и стыдливое… целовал и шептал: