Девятая квартира в антресолях - Инга Кондратьева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Много ты знаешь, пигалица, что как приходит! – в тон ей продолжала опасный разговор няня, но вдруг посерьезнела и сменила тон на задушевный: – А я, дитятко, и взаправду так считаю. Муж и жена должны быть – ровня. А не то все одно, придет время – либо из гордости, либо со зла, либо по глупости, а ткнут носом. Не его родня, так твои друзья. Не другие, так он сам. Не тебя, так – его! Умная баба всегда это в душе держит. Вот Наташка, видать, потому и не пошла за него тогда.
– Наташка? Это Наталья Гавриловна? Так разве… Она же мужа своего любила!
– Любила. И женой ему была верной и преданной. И счастлив он с ней был по свой последний денечек.
– Так как же ты тогда говоришь про нее? Потому и не пошла, что другого любила. Не из-за богатства же ей было за отца идти!
Егоровна молча глядела то в окно, то на Лизу, словно решая, стоит ли продолжать эту тему. Но такие разговоры затеваются редко, а прерываются только от недоверия, либо от чужого вмешательства. В доме стояла полнейшая тишина, Егоровна встала помешать суп, да села обратно на свою скамеечку.
– Рано с тобой, цыпленком, про такое говорить. Глупая ты еще сердцем, жизнь тебя не трепала, да, и, слава Богу. Возьмешь да вдругорядь ненароком хорошего человека и обидишь словом. Или к отцу с расспросами полезешь, а ему, может, не тебе, а самому себе еще не на всё отвечено. Ну, что, птаха?
– Няня! Я клянусь! – Лиза прижала кулачки к груди.
– Не клянись, дурное это. Просто держи при себе. Конечно, не из-за богатства. Да Антон-то в пору жениховства уже тоже был при хорошей мошне. Сам крепкий, статный, надежный. Скажет – отрежет. Рубанет – навеки! Ручищи такие, обнимет – помнет, защитит – убьет! А папенька твой… Стихи, романы, музыка. Сам аки Лель – нежный да ласковый. Эх! Видела я, как она на него в ту пору смотрела. Это сейчас у вас всё проще стало, вон ты говоришь свободно про разницу происхождений. Тогда все не так было, и помыслить-то не всякий мог. Да ты подумай, ну, а кто она-то тогда была? Не для двух своих ухажеров, те ясно дело, окромя нее ничего вокруг не видели. А вот в нашем хоть доме – бабушка твоя, гиацинт бархатный. Кто против нее девка Наташка – полевая ромашка? Дочь пришлого Гаврилки? Это сейчас она дама. Такую жизнь прожила, и горя повидала, и сына одна выдюжила, и мужнее дело продолжила. А тогда она правильно выбрала. По себе.
– Как же так, няня? Так, а как же любовь? – Лиза непонимающе глядела на Егоровну.
– Так, а что такое любовь, дитятко? И то любовь, и это любовь. А вот жизнь – она либо вопреки и наперекор, либо в согласии. Истерзались бы, да измучились. А так и она жизнь хорошую с Антоном прожила. И бабка твоя на старости лет внучку дождалась. И у твоих папы с мамой – вот уж что за любовь-то была! Долгожданная. Не любовь – картина! Ты вон на пианине своей играешь! То вроде легко и светло, как шутка, или нечаянная радость на душе, а то за самое горло возьмет. То переливами, то – как дождик каплет. А то, как грозным порывом громыхнет. А ведь всё это – музыка. Так и любовь. И краски у любви есть, и возраст. Моя-то вот любовь почти в самом младенчестве померла. А больше и не приходила ни разу.
– Няня, няня! Расскажи, – Лиза затаила дыхание, Егоровна впервые что-то говорила о себе.
– Да то рассказ невеселый, может, хватит на сегодня откровений?
– Егоровна, милая! Ты ж сама понимаешь, что такого настроя больше век не случится. Ну, я прошу тебя. Все-таки была любовь-то? А я – никому!
– Да уж и некому, поди, наверно. Кто где теперь? А было нас четверо. Четыре девчонки влюбились в одного парня. Это уж в городе было, как увели меня мамка с папкой с Лугового-то. Там, конечно, тоже какие-то посиделки были и на круг вечером ходили, да несерьезно все это было. Никто меня не приглядел, и я никого из парней особо не выделяла, да и совсем соплюха еще была. А вот как на фабрику всей семьей мы записались, так нас в барак определили. А это, Лиза, такой длинный сарай, и все вперемешку живут, только в конце две клетушки-комнатушки. Так сказать – для семейных. Только нас-то в общую поселили, семьей тогда только молодожен считали. А как первого ребеночка родят – так ко всем и отселяли, втроем в той апартаменте и не развернешься, да еще с пеленками. А у нас, почитай, весь барак семейный и был. Холостые парни и женщины, кто одинокий, те в других бараках селились. А в нашем, или как мы вот – родители с детьми вместе, или взрослые мужья-жены, братья-сестры да дядьки-тетки тоже вповалку. Семья. Вместе-то и дешевле, и легче держаться. Тряпочкой отгородишься – вроде как не видать соседей. Готовили в общей, приходили с фабрики – поешь чего наскоро, да спать. Выходной только воскресенье. Мужики с вечера субботы пьют, на следующий день отходят. А мы в «холодной» постирушки за неделю устроим, да в церкву когда сходим. Папашка мой пил мало, он через год работы таскальщиком уже с чахоткой слёг, а после и суставы все у него болеть стали, так приползет и все лежит. Мужики ему выпить к койке принесут, а он больше двух рюмок проглотить не мог – начинал кашлять кровью, выпьет и заснет. Мы и горя не знали. А другие так своих баб колошматили, что те по очереди в «холодной» отлеживались. «Холодная» – это типа больших сеней при входе было – зимой там такой мороз был, что к утру вода корочкой льда покрывалась. Бочки с квашеной капустой да солеными огурцами там хранили, бак для питья стоял, да пара лавок. Вот идешь так домой и смотришь – то пьяный мужик отсыпается, то его битая жена отходит.
И вот было нас в том бараке четыре подружки – сестры-близняшки Суворины, я, да Милка Дронова. И как-то, по осени, из деревни к старикам Пахомовым прислали на заработки племянника Степку. Красавец! С густыми черными кудрями, с чубом, с темным, почти цыганским загаром. Это потом уж у него кожа паршой пошла – дядька-то его в красильный цех приладил. А по началу – так загляденье, а не парень был. Вот мы, все четыре дуры, в него и втюрились.
Иду я как-то одна, и вдруг он. А вокруг никого, темень уже, узкая тропинка, да забор справа. Он меня как к тому забору прижал и давай целовать, я хочу крикнуть, а он не дает. Хорошо бабы наши гурьбой позади шли, он их заслышал, меня выпустил, а вслед так сладко шепчет: «Эх, Наташка! Всё равно моя будешь, красавица!». Я дура дурой и обомлела. Все после вспоминала, какие у него руки сильные, да усы пышные. А месяца через два старший Дронов пошел его убивать. Милки в тот день нигде не было видно. Весь барак уже знал почему, и мы три кукушки, убежали за сараи, да стали, наконец, своими тайнами любовными друг с дружкой делиться. Оказалось, он нас у того забора всех подряд переловил, каждой «красавице» уши веревочкой заплел. А Милке до такой степени, что та брюхатая сделалась. Был у него выход – сбежать в барак к холостякам, потому как хозяин такого сильного работника совсем упускать резону не имел, и из-за девки не стал бы гнать. А с Милкой уж будь, как будет. Да ее отец от нее дознался кто, и пошел всерьез убивать. И убил бы. Но Степан согласился жениться. Свадьбу отгуляли, да дверь за ними в семейной клетушке захлопнули. Тут-то мою любовь и придушили, потому как, хоть табуном за одним парнем ходи, то дело гордости. А чужой муж – и думать не моги. Забудь!