Если есть рай - Мария Рыбакова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Посреди арок и павильона, мозаик и белого мрамора возвышалось изречение – по-английски, краской на алюминиевом щитке, перевод с каллиграфической надписи на потолке одного зала: «Если есть рай на земле, то – он здесь, он здесь, он здесь».
Может быть, здесь и был когда-то рай, но сейчас здесь было холодно, и в воздухе по-прежнему пахло гарью, и было так мало кислорода, что мне пришлось найти лавочку, чтобы присесть. Я смотрела на эти арки, построенные теми, кто пришел когда-то на эту землю как завоеватель.
В сорок четвертом году Александр Гроссшмид наблюдал за советскими войсками, которые после долгой битвы заняли его город, и думал о том, что только дважды Европа подвергалась такому вторжению: в девятом веке, когда арабы дошли до Пуатье, и в семнадцатом, когда армия Османской империи осадила Вену. Сталинградская битва изменила ход истории, советская армия освобождала Европу от фашизма – но то, что она несла, не было свободой, она никому не могла принести свободу, потому что ни у советских солдат, ни у офицеров свободы не было и в помине. Несколько солдат были расквартированы у него дома, и Александр Гроссшмид наблюдал за ними. Он пытался понять их, но их мир продолжал быть для него загадкой. У этих людей, думал он – у этих людей, «так не похожих на нас: венгров, поляков, чехов», – есть как будто особое измерение, или безмерность. Венгр, чех, поляк – четко очерчен; русские же черты расплывчаты, русское время растяжимо, русское пространство – бесконечно. Русский может отступить внутрь себя, как в бесконечную степь, думал Александр Гроссшмид. Русскому близок восточный идеал нирваны: желание, чтобы твоя личность растворилась в океане мирового духа (что было бы для него, Гроссшмида, полным и страшным уничтожением). Советский человек тоже, думал Гроссшмид, способен отказаться от самого себя ради того, чтобы слиться с коллективом и подчинить частное общему. В этом его отличие от европейца. Из тайги и лесов русские войска несут на европейскую равнину идеал растворения одного конкретного человека в массе людей, и может быть, думал Александр Гроссшмид, с этой вести – кто знает? – начнется новый виток в европейской культуре.
Мимо меня, сосредоточенно курлыкая, прошел голубь. Мне хотелось дать ему хлеба, но у меня ничего с собой не было. На секунду я забыла, что сижу в Дели, я просто сидела в каком-то городе, в том, в котором выросла, или в том, в котором жила потом, я просто сидела на лавочке и смотрела на голубя.
Если идеал Ганди был: свести себя к нулю, а желание Гроссшмида – сохранить автономию личности, несмотря ни на что, – то такие, как я, оказывались где-то посередине. Не в силах отказаться от себя, но и не в состоянии быть самими собою. С маленьким пространством любви: я и Юлик, я и Варгиз. Но может быть, это маленькое пространство любви можно было расширить, если любить то, что к ним относилось – то, что напоминало о них. Книжки Юлика. Его лоб, покрытый веснушками. Запах Варгиза. Его город. Имена обоих. Голубей, собак.
Просидев минут двадцать, я заставила себя встать и выйти за стены крепости.
Я пересекла переполненную улицу, прошла мимо храма джайнов, свернула налево, шла мимо бесконечного количества магазинов и лавочек, мимо двухэтажных домов с балконами, мимо уличных торговцев. Мне показалось, что я сбилась с пути, и я повернула обратно, села в метро, проехала одну станцию, вышла опять на улицу, переполненную народом, прошла мимо мужчины, который подрезал козам копыта, мимо штаба Индийской коммунистической партии (марксистской), и, наконец, вышла к Большой Мечети.
Я могу пожалеть его, подумала я снова о Барсукове. Потому что, когда я смотрю на него, я вижу собственную душу: визгливую, грузную, потеющую от смущения, жаждущую любви и готовую на предательство. Я слышала когда-то, что мужчина ищет ту женщину, которая является слепком с его души. Антон Антонович Барсуков был слепком с моей души, ее отблеском: я могла бы смотреться в него, как в зеркало.
В мечеть пришлось подниматься по высоким ступеням. У входа полагалось разуться и купить билет. Внутри расстилался огромный внутренний двор с бассейном, в котором отражалось небо. Мечеть, с тремя огромными куполами, с полосатыми минаретами из красного песчаника и белого мрамора, с каллиграфическими надписями по стенам, восстала передо мной и заставила забыть об Антоне Антоновиче. Через отверстие в стене открывался вид на старый Дели, на узкие улицы, заполненные громкой, торгующейся толпой, с домами, жмущимися друг к другу, с покосившимися балконами, с осыпающейся штукатуркой. Зачем я сюда приехала? Усталость опять навалилась. Я легла на пол и положила сумку под голову. Надо мной пролетали голуби, стремившиеся к бассейну посреди внутреннего двора. Толпа посетителей гудела, убаюкивая. Никто не обращал внимания на то, что я засыпаю: вокруг меня люди сидели на корточках, лежали, обратив глаза в небо, кто-то читал, мать кормила ребенка дольками мандарина. Я никогда не видела такого количества людей, как в этой части города. Я показалась себе крохотной соринкой, затерянной в мировом океане. От меня ничего не зависит, и я ничего не значу. Мне только надо выжить и не потеряться окончательно в этой толпе, найти дорогу обратно в гостиницу, улететь, куда собралась. Нас так много, думала я, и все мы ничего не значим, мы – только случайность, бредущая зачем-то по улице, непонятно, зачем народившаяся, непонятно, зачем живущая. Может быть, Гроссшмид был прав, и мы, русские люди, несем миру вот эту весть: твое дело – раствориться, забыть о себе. Стать одним из многих. Ничего не желать так сильно, как я хотела увидеть Варгиза. Я почувствовала, до какой степени его нет рядом, как будто бы у небытия были градации, и его – Варгиза – не было в высшей и последней степени.
Я не знала тогда, что где-то в глубине Старого города, на втором этаже кое-как построенного дома, затеряна комната с марлевой занавеской и синей полосой на стене. Комната, куда много лет я буду подниматься по узкой и темной лестнице и проходить по шаткому деревянному балкону, чтобы отпереть дверь.
Перед тем, как уехать в аэропорт, я села за компьютер в холле, чтобы еще раз взглянуть на Инстаграм и на Фейсбук Варгиза. Он почти ничего не выставил с того момента, когда уехал из Европы: только снимки с двух заседаний, где он сидел у микрофона с бутылкой воды, а справа и слева от него были мужчины в таких же строгих костюмах. Я подумала, не оставить ли ему сообщение – не позвонить ли, – но решила, что будет лучше, если я удивлю его, если я приду без предупреждения. Вместо этого я поискала институт социологии на территории университета Бенареса и распечатала карту. Я прилетала слишком поздно, чтобы отправиться сразу в институт, и заказала на ночь комнату в городе.
Самолет приземлился в ночном и туманном Бенаресе, или, как его теперь называют, Варанаси. Даже здесь в воздухе стояла гарь. По обе стороны дороги в ночном тумане тянулись дома без четвертой стены: они были как павильоны на съемочной площадке. Люди внутри полулежали, беседовали, смотрели телевизор. Вдоль шоссе попадались магазинчики, и все они были открыты – в них даже шла оживленная торговля, несмотря на поздний час. Такси ехало по неровной дороге мимо коров, неспешно бредших вдоль дороги, мимо собак, то молча, то с лаем бежавших куда-то. Водитель оказался молчалив. Я сидела на заднем сиденье и боролось с тошнотой от постоянных колдобин на асфальте, в которые ныряла машина. Я пыталась воображать нашу с Варгизом встречу. В институте социологии, в коридоре. Или у него в кабинете. Или на лестнице, или в холле.