Зеленая лампа - Лидия Либединская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И тогда девочка увидела удивительное войско. Это не было ополчение 1812 года. Это было ополчение 1941 года. Они все шли вслепую, потому что были близоруки…
Вечность не переспоришь!А мой второй гривенник был очень разумный мальчик. Он сразу попал в детский дом, там его воспитали, он стал инженером, потом его судили за растрату, и он так и будет сидеть в тюрьме до конца моего повествования.
Чем хороша опасность? Тем, что от нее некуда деваться. (Судьба шестого гривенника.)
Ночь. Не спится и не пишется. Достаю кошелек, вынимаю гривенник и кладу его перед собой. Гривенник стал одушевленным. Он встал на ребро и побежал по окружности стола. Никто не видел на гривеннике выражение страдания. Я первый увидел. И тогда неожиданно понял, что гривенник такой же бедняк, как я. И у него, и у меня было не больше десяти копеек.
* * *
Однажды застаю его за чтением «Всемирной истории».
– Понимаешь, сколько ученые ни копаются, никак не могут найти мемуары неандертальцев. Ученые только установили, что у неандертальцев были вспыльчивые характеры. Откуда они это узнали? Бог с ними, с учеными!
* * *
Приносят очередное извещение об уплате за квартиру:
– ЖЭК-потрошитель!
* * *
Светлов уезжает в Ялту. На аэродроме я ему говорю:
– Счастливый, едешь к морю…
– Не завидуй, старуха, и под кипарисом можно дать дуба!
* * *
Ужинаем в ресторане ЦДЛ. Входит известный журналист, окруженный толпой молоденьких девушек. Одна в красном платье, другая – в зеленом, третья – в голубом.
– Погляди-ка, у него целый гарем!
Светлов морщится.
– Не завидую! В наше время владелец гарема – горемыка!
* * *
Утром слышу в телефонной трубке огорченный светловский голос:
– Лида? У меня пропала пишущая машинка.
– Как? Из комнаты?
– Конечно, из комнаты, а не с колокольни Ивана Великого! Чехол есть, а машинки нет.
– Что же делать?
– Купить новую. Поедем в магазин.
Долго ездим по городу. Наконец в комиссионном на Смоленской молоденький продавец, узнав, что перед ним автор «Каховки», вынимает из-под прилавка новенькую серую машинку.
Дома Светлов долго любуется ею, гладит по клавишам:
– Хорошая машинка!
А через несколько дней, приехав к нему утром, вижу, что он смущен.
– Что случилось?
– Понимаешь, нашлась…
– Кто?
– Старая машинка.
– Где?
– Я дал ее на время соседке и забыл.
– Где же теперь машинка?
– Я продал ее соседке за двадцать пять рублей.
– Но почему так дешево? Машинка совсем новая…
– Но ведь я думал, что она пропала! Значит, двадцать пять рублей нужно рассматривать как подарок. Ну всё равно, как если бы я их на улице нашел… – И добавляет негромко: – Дороже ей заплатить трудно, а подарить – обидится…
* * *
– Значит, старуха, уезжаешь завтра в Сухуми? Рада?
– Конечно. Но через десять дней мой день рождения, и грустно проводить его вдали от дома и друзей.
– Глупости! Хочешь, я тебе сегодня отпраздную день рождения и ты запомнишь его на всю жизнь? Запомнишь прежде всего потому, что каждый год ты празднуешь его двадцать четвертого, а в этом году, единственный раз в жизни, отпразднуешь четырнадцатого. Хочешь?
– Конечно!
– Быстро назови три своих любимых места в Москве!
– Зоопарк, арбатские переулки, родильные дома.
– Прекрасно! Мы сейчас поедем туда, а потом я повезу тебя в свое самое любимое место… – У входа в зоопарк Светлов сказал: – Долго ходить я не могу, болит нога. Поэтому мы посмотрим трех зверей: самого крупного, среднего и самого маленького. Слона, зайца и бабочку, что ли?..
– Ну какой же бабочка зверь?
– А что? – Он задумался. – И какая мне помощь нужна? Может, бабочки мне не хватает, может, мне не хватает слона? Ничего строчки? Может, что-нибудь получится?
(Впоследствии эти строчки вошли в стихотворение «Охотничий домик».)
В те годы прокладывали Новый Арбат, рушились тихие переулки. Мы шли мимо пустых домов. Они стояли грустные, без дверей, с выломанными рамами и обнаженными лестничными клетками.
– Пойдем, я покажу тебе дом, где жила Варенька Лопухина, любовь Лермонтова.
Дом встретил нас нежилой, распахнутый. Обрывки цветастых обоев свисали со стен. Мы медленно шли из комнаты в комнату, по коридорам со вздыбленными полами. В углах валялись забытые вещи: старые кастрюли, поломанные стулья, стоптанные башмаки. Ветер полновластно разгуливал по дому.
– Грустно это, – сказал Светлов. – Идут миллионы световых лет. Свет проходит триста тысяч километров в секунду, и нам кажется, что законы света не подчинены закону нашей жизни. А закон один: прошлое, настоящее и будущее. Я сейчас представляю себе свою комнату, где я живу в великолепном одиночестве и где когда-нибудь будет сидеть мой абсолютно невидимый мною правнук. И так же будут тикать часы, старинные, приобретенные мною в комиссионном магазине, и вспоминать обо мне, о человеке, который был когда-то их современником… – Он огляделся и провел ладонью по пыльному, обсыпанному известкой подоконнику. – Подумать только, сюда прибегал Лермонтов, молодой, влюбленный… Счастливый и несчастный, как все влюбленные… Все-таки хорошо, что последним сюда пришел поэт. Я, конечно, не Лермонтов, но хотя бы Михаил…
В приемной родильного дома Светлов развеселился:
– Вот куда надо ходить на впрыскивания оптимизма! Сейчас мы разыщем женщину, которая родила двойню…
– Мальчика и девочку…
– Хорошо! И поздравим ее…
Мы долго искали в торопливых чернильных списках женщину, у которой родились мальчик и девочка. И нашли: «Нечипоренко Клавдия Тимофеевна».
Светлов написал ей записку:
«Желаю, чтобы девочка ваша была нежной, как Джульетта, а мальчик сильным, как Самсон».
Мы послали незнакомой женщине небольшой букет цветов.
– А теперь мы поедем на Покровку, три, – сказал Светлов. – Это моя юность! Когда-то, – рассказывал он, пока услужливое такси везло нас по городу, – до революции, там размещались дешевые номера. А может, просто публичный дом… Во всяком случае, в моей комнате очень долго не мог выветриться подозрительный запах дрянных духов, а из углов без конца выметали черные шпильки. В начале двадцатых годов в этом доме устроили писательское общежитие…
Мы поднимаемся по каменной выщербленной лестнице, входим в длинный и полутемный коридор – сундуки, шкафы, детские коляски. И двери, много дверей.