Зеленая лампа - Лидия Либединская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я уже почти полгода удивляюсь этому событию. А скорость световых лет меня по-прежнему не удивляет. Потому что скорость световых лет – это не моя биография.
Моя биография – это люди, с которыми я встречался и с которыми больше никогда не встречусь. Моя биография – это разрушающийся дом, на месте которого будет построен новый, с горячей водой и подъездами, где работают лифтерши, не замечающие поцелуев влюбленных. Моя биография – это кирпич, который не знает, какой новый следующий кирпич ляжет на него! Моя биография – это каменщик, который никогда не будет жить в доме, который он построил.
Я прожил шестьдесят лет – это очень много. Что же я завоевал за эти годы? Я завоевал себе право не иметь права писать плохо. И я нисколько не завидую тем, кто завоевал себе право писать плохо. Насколько у меня хватит сил, я буду стараться не попасть в их обширное воинство.
Я долго думал: что мне запрещено в моей профессии? И я понял – мне разрешено всё, за исключением одного совершенно точного правила: нельзя переходить грань искусства. Если тебе мала площадь искусства, передвинь эту грань на несколько метров или километров, но только не переходи ее! Иначе получится, как у Гоголя в его гениальном рассказе “Портрет”. Портрет вылез из рамы, и никакая милиция с ним не справится.
Учитель – это не тот человек, который тебя чему-то учит. Это тот человек, который помогает тебе стать самим собой. Когда я говорю и думаю о молодежи, мне хочется посоветовать им только одно, так когда-то советовала мне моя бабушка: ты обязательно точно застегни верхнюю пуговицу, потому что иначе нижнюю пуговицу некуда будет деть, и ты останешься человеком с лишней пуговицей.
И поэтому неталантливые молодые люди дико обрадовались появлению застежки-молния – ничего ни застегивать, ни расстегивать не нужно.
Мы боремся с формализмом. Но мне кажется, что эта борьба ведется у нас совершенно неправильно. Нельзя бороться со смешным врагом. Если враг делает гримасу, нельзя перенимать гримасу у врага. Вот, я помню, на американской выставке в Сокольниках мимо американских формалистских скульптур проходили советские люди. Эти скульптуры вызывали у нормальных людей только улыбку. Никакой нормальный советский человек не может быть подвержен формализму – климатические условия не те.
Формализм опасен только для молодежи. Когда человеку, особенно молодому, нечего сказать, он старается говорить иначе, но это иначе так похоже одно на другое, что банальность по сравнению с ними – оригинальность.
Сколько ко мне приходило молодых поэтов, и я им вдалбливал в их заранее опустошенные головы какие-то общеизвестные истины. И всё равно в конце нашей беседы они говорили: я – это я. Не понимая, что задача искусства: я – это мы! Нигде больше не проявляется местоимение “я”, как только в слове “мы”. И поэтому, когда Пушкин писал: “Я памятник себе воздвиг нерукотворный”, – это значит не “я”, а “мы”.
Самое лучшее одиночество – это когда ты думаешь о том, как ты вел себя с людьми. Я говорю не о раскаянии, я говорю о неожиданности давно ожидаемых встреч.
Неожиданностей не бывает. Я так и живу для давно подготовленных мною неожиданностей. Мне не нужна никакая Золушка, мне нужен сказочник, который сочинил Золушку.
Что я оставлю после себя? Я пришел к такому выводу: никакого наследства оставлять не надо. Умным детям наследство не нужно, а глупые его только растранжирят.
Маяковский сказал:
Я подниму, как большевистский партбилет,
Все сто томов моих партийных книжек…
Я, очевидно, поступлю несколько иначе. Я оставлю вам в наследство сберегательные книжки моих стихотворений, на счету у которых не осталось ни копейки денег. Зато вам всегда будет что почитать на ночь».
В январе 1964 года Светлова увезли в больницу. Девять месяцев он мужественно боролся со смертельной болезнью. Много работал и, как всегда, шутил.
Часто рано утром раздавался телефонный звонок. Это звонил из больницы Светлов (телефон стоял возле его кровати) и хриплым, слабым голосом читал новые стихи, написанные ночью. Несмотря на тяжесть болезни, он по-прежнему оставался требовательным к себе. Помню, как прочел он мне стихотворение «В больнице». Я не разобрала одну строчку и попросила повторить.
– Погоди, старуха, – быстро сказал Светлов, – значит, над этой строчкой еще нужно подумать…
В больнице составил он последнюю книжку своих стихов «Охотничий домик»…
* * *
Одна назойливая дама без конца спрашивает:
– Михаил Аркадьевич, что же у вас все-таки находят?
– Талант.
* * *
Светлова привозят в палату после очередного рентгена. Усталого, измученного. Я ни о чем не спрашиваю.
– Старуха, привези пива! – неожиданно говорит он.
– Пива?!
– Да. Рак у меня уже, кажется, есть.
* * *
– Позови сестру, надо сделать укол.
Эх ты, доля, моя доля,
Доля промедолья…
Входит сестра с круглым лоточком, прикрытым марлей, на котором лежит шприц.
– Ну что, взяла свое лукошко и пошла по ягодицы?
* * *
За несколько дней до смерти он сказал сыну:
– У здешней няни есть внук. Ему шесть лет. Возьми его, поезжай с ним в «Детский мир» и купи ему всё новое: ботиночки, пальто, костюм. Старухе будет приятно. – И добавил еле слышным от слабости голосом: – Как легко быть Гарун-аль-Рашидом, а мы почему-то это делаем так редко!
* * *
Когда-то он задумал статью, которая должна была начинаться словами: «Трудно ли быть молодым? Мне – не трудно».
А на портрете, нарисованном художником Лисогорским, Светлов написал:
Нет, молодость – огонь, не дым!
Всегда я буду молодым!
В больнице возле его кровати то и дело появлялись люди, поседевшие, с лицами, иссеченными морщинами. Что говорить – старые люди. И право же, приветствие: «Здравствуй, старик!» – для стороннего наблюдателя отнюдь не звучало шуткой. А они смеялись. Потому что по-прежнему чувствовали себя молодыми. Наверное, там, на комсомольских собраниях своей юности, в городе Днепропетровске, они спорили так же горячо и так же называли друг друга: Миша, Наум, Миша.
Будь это гром, будь это тихий танец,
Нас уголочки всей земли зовут,
И на плечах висит походный ранец,
И соловьи за пазухой живут.
Какие добрые и радостные строки! Сколько в них любви к путешествиям и открытиям, ко всему тому, что называется жизнью. Как поверить, что написал их человек, лежа на больничной койке…
35
Зима в 1942 году сдалась сразу, и весна безраздельно завладела городом. Звонко стучали по тротуарам деревянные каблуки. Кое-где на газонах и в темных углах старых московских дворов белели грязные, растекающиеся островки не то льда, не то отвердевшего снега. Шла война, каждый день почтальоны разносили горе по тысячам домов, а весне не было до этого никакого дела. Навстречу ей распускались листья и лезла из земли упрямая трава.