Зеленая лампа - Лидия Либединская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Смерть немецким оккупантам!
А на углу улицы Горького, возле Дома актера, стоял старенький человек и выкрикивал смешно и тоненько:
– Смерть мухам! Смерть мухам! Смерть мухам! – Он продавал липкую бумагу от мух.
Я понимала, что ни о каких уроках французского не может быть и речи, и всё же позвонила по телефону Марине Ивановне Цветаевой. Но ее не оказалось дома.
…Лето разгоралось сухое и жаркое. Сводки становились всё тревожнее. По утрам я ходила на станцию Внуково слушать радио, а вечерами в сельсовете прочитывала газеты. Во дворе сельсовета собирался народ, старики вспоминали германскую войну, старухи вздыхали и крестили уходящие на фронт поезда. Я подсаживалась к старикам, читала вслух списки награжденных – их первое время после начала войны печатали в газетах. Слушали внимательно, каждый надеялся найти в этих списках кого-либо из родных. Бабы жалели меня: «Еще жизни не видела. Не ровен час…» Час и вправду был не ровен.
В смородиновой заросли прямо за нашей избой установили зенитную батарею. По ночам били орудия, и в доме от грохота вылетели стекла, но нам говорили, что это учебные тревоги.
В первый месяц войны я много бродила по лесу, там было прохладно и тихо. Домой возвращалась по железнодорожным откосам.
Внизу ползли товарные составы с танками и пушками, эшелоны с войсками. Солдаты махали мне руками, что-то кричали, а когда, мелькнув последним вагоном, поезд проходил, я собирала на шпалах белые треугольные конверты и на другой день везла их в город и опускала в почтовые ящики.
Начались бомбежки Москвы. Мама настаивала, чтобы мы с Машкой эвакуировались с писательскими семьями в Чистополь или в Елабугу. Я сопротивлялась, не представляла, как могу оставить в военной Москве маму и бабушку. Но она, без моего ведома, включила нас в списки эвакуировавшихся и потихоньку собирала теплые вещи и продукты. Я узнала, что мне предстоит плыть из Москвы на одном пароходе с Мариной Ивановной Цветаевой. Мы несколько раз разговаривали с Мариной Ивановной по телефону, она советовалась, что брать с собой. Я с глупым щенячьим оптимизмом утверждала, что война скоро кончится, не сегодня завтра, потому брать надо всего как можно меньше. Голос у нее был неуверенный, и порой мне казалось, что она колеблется, надо ли ехать.
Я по-прежнему категорически не хотела уезжать из Москвы, мы ссорились с мамой, бабушка грустно молчала. Всё разрешилось само собой.
В конце июля в Москву привезли очень тяжело раненного Ивана Бруни и положили в госпиталь на Третьей Мещанской, организованный в клинике МОНИКИ. Теперь я каждый день, а то и ночами дежурила в госпитале, подменяя сестер, которые сбивались с ног: раненых всё везли и везли. На всю жизнь запомнила я страшный приторный запах крови и гноя, который исходил от повязок вновь прибывших, когда мы перебинтовывали их.
Воздушные налеты стали регулярными, и, когда объявляли воздушную тревогу, те раненые, что могли передвигаться, спускались в убежище, а самые тяжелые оставались в палате. Как горько было видеть их беспомощные лица, взгляды, испуганные и просящие о помощи. Чтобы как-то снять напряжение этих часов, я принесла из дома патефон и ставила пластинки с добрыми и вечными романсами и песнями в исполнении Утесова, Шульженко, Изабеллы Юрьевой, Тамары Церетели, Вадима Козина. И, как ни странно, при звуке их голосов напряжение в палате спадало, живое напоминание о мирной жизни действовало успокоительно, начинались воспоминания, связанные с той или иной песней, у каждого свои. А там, глядишь, и голос Левитана: «Отбой!»
– Спасибо, сестричка… – слабым голосом произносил кто-то, и я с трудом сдерживала слезы.
Лев Александрович каждый день навещал сына. Однажды он сказал мне:
– Завтра попроси подменить тебя, поедем провожать Марину…
На следующий день мы сели на Полянке в трамвай, и он долго вез нас куда-то, потом шли пешком. Почему-то мне казалось, что мы едем на какой-то загородный вокзал, и только потом я поняла, что мы едем на Южный речной вокзал, однако слово «вокзал» запечатлелось в памяти.
Марина Ивановна очень изменилась за то время, что я не видела ее, – было уже начало августа или самый конец июля (позже я прочла, что покидала Москву Цветаева 8 августа). Она казалась растерянной, всё время тревожно оглядывалась, искала сына, хотя он никуда не отходил от нее. Но вот кто-то позвал его паковать вещи, и Марина Ивановна, обращаясь к Льву Александровичу, беспомощно и как-то по-детски проговорила:
– Левушка, рис-то кончится, что же тогда будет?.. Рис-то кончится…
Отплытия парохода я не дождалась – торопилась в госпиталь.
Марина Ивановна обняла меня на прощанье, поцеловала.
– Дай бог вам счастья. Жаль, что не едете вместе с нами…
С пристани возвращалась я подавленная. Но кому было весело в те горькие дни?
А осенью пришла страшная весть. Теперь бессмысленно и поздно искать виновных. Виноваты все. И я тоже. Пусть не сочтут это за самонадеянность, но иногда мне кажется, что, если бы я оказалась в Елабуге, может быть, Марина Ивановна осталась бы жива. Конечно, я ничего не могла изменить в ее трагической судьбе. Но я верю в добрую силу любви. И очень люблю Марину Цветаеву.
32
В конце сентября мы перевезли из Внукова бабушку и Машку. Обстановка на фронте вокруг Москвы становилась всё тревожнее.
По ночам из приемного покоя в госпитале раздавалась команда:
– Все вниз, Калугу привезли! – Это означало, что поступила партия раненных в боях за Калугу. Потом привозили раненых из-под Вязьмы. А в октябре зазвучали названия совсем уже близкого Подмосковья:
– Малоярославец привезли!
– Рузу!
– Нару!
– Голицыно!
15 октября ко мне во время дежурства подошел главный хирург госпиталя Никита Иванович Махов:
– Послезавтра госпиталь эвакуируется в Омск. Хочу попрощаться с вами, спасибо, что помогали. И пожалуйста, заберите домой ваше патефонное хозяйство, в суете отъезда может всё пропасть.
На следующее утро, перекинув через плечо связанные веревкой патефон и ящик с пластинками, я отправилась домой. Ох, какие они оказались тяжелые! Идти предстояло пешком, транспорт почти не работал.
16 октября 1941 года! Кто был в Москве, никогда не забудет этот холодный, моросливый страшный день. Казалось, вся Москва стронулась с места. По улицам и переулкам тянулись вереницы людей. Кто-то сгибался под тяжестью тюков и при этом вел за руку ребенка, а то и двух ребят. Кто-то толкал впереди себя детскую коляску, нагруженную вещами, кто-то приделал подшипники к пружинному матрасу и, нагрузив на него вещи и усадив детей, надрываясь, тащил его из последних сил. И весь этот поток устремлялся в одном направлении – на восток, к Курскому и Казанскому вокзалам или же на шоссе Энтузиастов.
Откуда-то из небытия в Москве появились извозчики, о которых москвичи уже успели подзабыть, они предлагали свои услуги, но заламывали такие цены, что только немногие счастливцы могли ими воспользоваться. На меня с моим патефоном поглядывали недружелюбно, не понимая, что это могло означать. Какой-то старик даже сказал с издевкой и укором: