В Москву! - Маргарита Симоньян
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Фашист он, а не военный, — сказал Борис.
— Ну да, фашист, — согласилась Нора. — Но все равно жалко.
Хлопнули тяжелые стеклянные двери. С улицы дохнуло бензином, сигаретным дымом и неприятным предвкушением темной московской зимы.
— Давай покурим, — сказала Нора. — У тебя же не курят небось в машине.
— Конечно, не курят. И тебе надо бросать, — сказал Борис.
Нора закатила глаза, как будто говоря «не учите меня жить», полезла в коричневую сумочку со стершимися краями и долго искала в ней сигареты. Борис смотрел на ее сосредоточенный лоб, сбившиеся каблуки и неловкие движения и пытался понять, что же он в ней нашел.
— Я думал, ты испугаешься приехать, — сказал он.
— А чего мне бояться? Можно подумать, мне там было что терять, — ответила Нора, закуривая, наконец, сигарету. — И потом, я же ехала к тебе.
— Но ты же меня совсем не знаешь. Вдруг я тебя в рабство продам.
— Не продашь. Я уже старая для рабства. И потом, это тебе только кажется, что я тебя не знаю. Ты мне столько раз снился, что я уже тебя знаю как облупленного.
Борис засмеялся и подумал: «Что-то есть такое. Цепляет. А что — хрен разберешь».
Через пять минут он усадил Нору на заднее сиденье блестящей черной машины и сказал:
— Ну все, красавица, тебя отвезут в гостиницу — я тебе снял номер на месяц. Будешь хорошо себя вести, все у тебя будет в шоколаде. Сережа завезет тебя по дороге в ресторан — поужинаешь.
— А ты-то куда?
— А я-то по делам. Увидимся в воскресенье. Я позвоню.
— Ладно. А скажи, в этом ресторане, куда меня Сережа отвезет, есть копченая грудинка?
— Грудинка? — удивленно спросил Борис. — Не уверен. Там точно есть отличная буррата. А зачем тебе грудинка?
— Я ради нее в Москву приехала, — сказала Нора.
Борис ничего не понял, но улыбнулся. Сел в другую машину и уехал.
На следующий день в Норин гостиничный номер пришла незнакомая дама в костюме. Дама сказала, что она от Бориса Андреевича, внимательно рассмотрела Нору, как дерматолог — необычную сыпь, и повела ее по магазинам. Там Нора увидела вещи, до которых боялась дотронуться, и ценники, в которые не могла поверить. К воскресенью гардероб в Норином номере трещал по швам.
С утра в воскресенье Нора съездила в салон — его тоже подсказала дама в костюме. В салоне Норе сделали волшебные брови и ногти и слегка испортили кожу и волосы. Нора расплатилась карточкой, которую оставила дама, и вернулась в гостиницу ждать звонка от Бориса.
А он не позвонил. И в понедельник не позвонил.
Позвонил только во вторник, а приехал в среду. И то ненадолго — на пару часов. До утра не остался. Нора пока еще точно не знала, но уже начала догадываться, что так теперь будет всегда.
* * *
Мало что может быть горше, чем быть молодой любовницей женатого человека.
Это ужасно. Просто бесчеловечно. И главное, эта любовь хватает тебя без малейшего предупреждения, тогда, когда ты совершенно уверена, что все это несерьезно, неважно и можно в любой момент прекратить.
Что уже слишком поздно, Нора, как водится, поняла слишком поздно. Любовь зажала Нору в углу, сдавила и замерла — так, что она сама не могла теперь ни двигаться, ни даже толком дышать.
Дни понеслись, обгоняя друг друга и не оставляя ни сожалений, ни воспоминаний. В этих днях было много людей и цветов, бутиков, подарков, салонов, машин, ресторанов, поездок в парижи и римы, любви в отелях, на виллах, на яхтах, обманов и обещаний — и на каждом из них неподвижно лежала, заслоняя небо и солнце, невозмутимая и надменная боль.
Нельзя сказать, что Нора каждый день умирала от ревности. Это была не ревность, то, от чего она каждый день умирала. Когда люди ревнуют, их терзает зверь подозрений и монстр сомнений. А тут — в чем сомневаться? Тут Нора ЗНАЛА — точно ЗНАЛА! — что ее любимыйединственный, первый-последний, сейчас с другой женщиной — спит с ней или завтракает, обсуждает ремонт, или они гуляют по саду с сыном, приехавшим погостить, держа его с двух сторон — он за левую, она за правую руку, и он не ответил сейчас на Норин двадцать пятый звонок, значит что? Значит, жена рядом. Ни за что не ответит, когда она рядом. А если ответит — то будет еще хуже. Нора перестала сама звонить Борису после того, как однажды он все-таки взял трубку, когда жена была рядом — случайно, не глянув на номер, — и Нора отпрянула, услышав холодный голос постороннего человека — да, я слушаю, нет, не вполне, я перезвоню позже, до свидания — этот страшный голос не мог принадлежать — не мог, но принадлежал! — тому расплющенному нежностью Борису, который полночи назад считал у нее на руках ее карие родинки и обещал, что в следующий раз точно вспомнит, сколько на левой, а сколько — на правой руке.
Бывали другие минуты — еще мучительнее — когда Борису звонила жена, а рядом была она — Нора. Жене Борис отвечал всегда.
— Мало ли что случилось? — объяснял он потом неохотно.
— А со мной, — однажды сказала Нора — ведь и со мной могло что-то случиться, а ты трубку не берешь. Значит, ее ты любишь, а на меня тебе наплевать по большому счету.
— Хватит, — ответил Борис. — Я не для того тебя сюда привез, чтобы слушать лекции. Мне и без тебя есть от кого их слушать.
Когда он это сказал, по Нориным нежным щекам как будто плетью прошлись. Она замолчала и, отвернувшись, надавила с силой на кончики глаз фалангами пальцев, так, чтобы слезы сами собой захлебнулись и чтобы он ничего не заметил.
Еще не раз потом наяву сбывались Норины кошмарные сны — кошмарные сны любой влюбленной любовницы: ты сидишь рядом с ним или даже лежишь, иногда даже голая, и слушаешь, кутаясь в одеяло, как он деловито, но ласково говорит с женщиной, с которой он вместе живет, успокаивает ее — спи, я скоро уже буду, здесь застрял просто с делами, целую тебя — и она, эта женщина, намного лучше тебя — она родила ему сына, она много лет все прощает и терпит, она точно само совершенство — иначе как еще объяснить, что он приходит к тебе, скучавший, горящий, целует, любуется — и взгляд у него такой, как будто он смотрит не на тебя, а на самый красивый цветок на Земле, занесенный в Красную книгу, оставшийся в мире один — у него в горшке на балконе, а потом раздевает тебя мгновенно, вонзается жадно, ломает кровать, и рычит, и бормочет, что никогда ни с одной ничего даже близко сравнимого, что вообще не бывает такого — такой, как ты, не бывает — он дает тебе нежные имена, разные каждый раз, он даже стихи тебе пишет — в сорок лет — он ручной, как мальчишка, он давно рассказал тебе всю свою жизнь — так рассказывал залпом и много, будто дорвался до хлеба голодный — рассказал тебе все вообще — все, что может скопиться за сорок лет у мужчины, — и с особенной гордостью ты засыпала у него на предплечье, когда он признался, что жене бы такое не мог рассказать никогда, — но потом он будит тебя осторожно, уже одетый, тычется в туфли в прихожей, держась за ручку двери, и уходит.