Две недели до Радоницы - Артемий Алябьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Рукопись! – почти оскорбленно выдал дедушка, – Да у меня сотни рукописей! И все они мне нужны. Без них никуда.
Он показал рукой на уложенные ровными стопками на подоконнике листы, сшитые в небольшие брошюры. Я подошел к ним и стал перебирать. Книжки были сшиты вручную, видимо самим дедом, и у каждой присутствовал титульный лист с названием, вписанным от руки. «Ветер в Понарах», «Антокольские ночи», «Дядя Фади», «Штаны полковника», «Сказание о Жагарах» – гласили названия. За каждым титульником скрывалась своя история, десятки написанных от руки страниц.
– И это не все, – сказал дед, – В шкафах столько же.
– У меня идея. Мы с мамой и братом на машине приехали. Что если приедем в другой день и все это заберем, а?
– Бородатая свинья!
Видимо, это означало «нет». Дед погрузился в раздумья. В конце концов проворчал:
– Еда здесь хуже стала. Может и поедем…
– Ура! – обрадовался я.
– Но возьмем одну рукопись! – прогремел он, – Ту, что Матею полюбилась.
– У Матея есть любимая рукопись?
– Ясно, что есть, лысый ты скунс! И ты ее тоже прочитаешь! А не прочитаешь – не поеду!
– Но у нас нет времени на это!
Однако дедушка был неумолим. Я понял, что его не переубедить: в ответ на мольбы он лишь вернулся к своему тексту. Губы его беззвучно шевелились, перечитывая написанное. В конце концов я сдался, и тогда дедушка дал мне свой текст.
***
Отступление третье
Вольный Вильно
«Над осенним Вильно плакал дождь. Хмурые облака ленивыми улитками стелились над городом. Внизу, по изломам уличной мостовой студенты, прикрывая головы от капель, торопились на занятия.
Некоторые из них – это наверняка были первокурсники из деревень – невольно останавливались при виде старинного здания alma mater. Архитектура его действительно была необычна. За высокой колокольней скрывались старинные многовековые здания с барочными фасадами. Они манили новичков, а затем бросали в огромный лабиринт дворов, в которых ту колокольню было не найти. Один двор, потом другой – выхода нет. Проходя через арки, будто попадал в иной мир. Даже студенты старших курсов порой не знали как попасть в место, которое так манило из распахнутых окон аудитории.
Впрочем, большинство учеников, что проходили в тот день через двор Скарги – именно так называлась площадь, на которой стояла колокольня – были заняты другими делами. Группа взъерошенной молодежи о чем-то спорила, одиночки были погружены в раздумья, а на всех глядели свысока громилы в форменных фуражках, с лентами через плечо, у которых на лице был написан фанатичный патриотизм. В толпе выделялась одна сгорбленная фигура.
Вид у студента был растрепанный и неухоженный, словно у голодной дворняги. У каждого, кто на него посмотрел, молодой человек вызвал бы чувство неловкой жалости («Ну уж таким я точно не стану»). Свалявшиеся волосы были незнакомы с расческой, а по худым бледным ладоням расползались красные волдыри – следы от ожогов. Под мышкой он держал черную кожаную сумку, в которой хранил немногочисленные книги и тетради. Студента звали Карол Лос, и в момент, когда мы его застали, он шел на обед в столовую.
Для обеда, впрочем, было еще рано – даже не наступил полдень. Однако «mensa» университета была больше чем столовой – скорее дискуссионным клубом. В дыму дешевых папирос здесь обсуждали что угодно. В основном поэзию и политику, хотя одно не могло быть дальше от другого. Карол заплатил несколько золотых (а скорее, неловко бросил) за порцию водянистого супа и каменных котлет и присел за столик в самом углу. Тем временем в центре, за сдвинутыми столами, разгорался жаркий спор. Вильно, как и большую часть Европы того времени (за исключением, ясно, большевистской России) раздирал вопрос: национализм или социализм? Конечно, вариантов было больше, и Карол против воли расслышал их все.
– Ягайло или Витовт? Скажи мне, Ягайло или Витовт? Вот в чем вопрос! – кричал Микутович, выходец из литовской шляхты. Не то чтобы в Вильно это уже много значило.
– Знаешь, нам всем надо вернуться во времена Желиговского и пересмотреть идею Средней Литвы. Ты сам видишь, что Вильно совсем-совсем не Польша. Знаешь, как часто я слышу польский, когда иду по улице? Вот как часто, – показывал на пальцах Мейер. Его бабка происходила из семьи немецких купцов.
За другим столом сокрушался Семашко, сын машиниста:
– Слыхал? У русских уже вторая пятилетка заканчивается! Надо было пустить большевиков!
– Ты в своем уме? Хочешь, чтоб к нам пришел еще один Муравьев? – парировал Бобкис. Его отец был офицером в отставке. – Нет, нам надо всех погнать! Гнать литовцев, евреев, и этих… черных. Всех вон!
Вклинивались другие голоса, националистского толка.
– Кстати, о евреях. Вот все время этот еврейский вопрос.
– Как раз о евреях я бы не беспокоился. Они разбираются в жизни куда лучше нас с тобой. Живут в любых условиях. Ты квартал их видел? «Черный город», хе-хе. Настоящие трущобы! Со времен Вазы ничего не поменялось.
– Трущобы, говоришь? Это ты комнату, что я снимаю, не видел!
– …Нет, нет, мы не можем дать белорусам свою республику. Они народ слабовольный, ими легко манипулировать. Эдак можно их просто Москве на съедение отдать!
И так далее, и тому подобное. Карол слышал эти аргументы в той или иной форме каждый день. Наверняка подобные споры между «взрослыми» социалистами, эндеками и краевцами также разгорались в «Белом Штрале». С перерывами на кофе, разумеется. Посаженный Пилсудским режим полковников слишком укоренился, чтобы его можно было просто так скинуть. Санация и затягивание поясов разочаровали многих, но люди по инерции поддерживали беззубый Сейм. Социалисты были слишком разобщены, чтобы представлять собой силу, а националисты (или, как их называли по-другому – «эндеки») никогда не решились бы воплотить в жизнь свои планы. Все споры – что на высоком политическом уровне, что в университетской столовой – оставались на уровне импотентной демагогии. Они лишь давали иллюзию развития ситуации, скрывая факт тотального бездействия.
Карол, возможно, понимал это лучше остальных. Как и большинство современников, он ощущал разлад с окружающей действительностью, однако не видел выхода в партиях. Кроме одной: из всех (квази) политических групп, ему больше всего импонировали «Жагары». Авангардные поэты читали стихотворения, наполненные образами разрушения и хаоса, а в их строках сквозило предчувствие близкого конца. Карол жалел, что родился литературным бездарем: никто, кроме поэтов, не мог выразить лучше его душевное состояние. Его снедало специфическое чувство fin de siecle – грядущей катастрофы, что ответит на все вопросы и прекратит мучительное волнение.
«С танцами, цветущей сиренью, черемухой, венками в реке
город валился в ничто,