Если есть рай - Мария Рыбакова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хотя может быть – может быть – он будет рад, он встанет из-за стола и поцелует меня. Он скажет, что ждал меня. Он попросит меня остаться с ним навсегда. Ведь есть такая надежда, живущая в самых неподходящих людях и в самых неподходящих обстоятельствах – надежда на то, что все будет хорошо. Даже когда весь жизненный опыт и вся логика этого мира – всё утверждает обратное, что не бывает счастливых развязок и что «любая жизнь кончается у разбитого корыта», – я не помнила, где я это слышала, но выражение было очень точное, я твердо знала, что и моя жизнь, и жизнь Варгиза, и даже жизнь его сына закончатся у того самого разбитого корыта, – но мне хотелось верить, что перед тем, как оказаться у разбитого корыта, мы проведем какое-то время в счастливых объятиях, может быть, в этом городе, может быть, на берегу моря или где-нибудь еще, где, как в кинофильме, возлюбленные расстаются только затем, чтобы позже опять найти друг друга.
Выйдя из аэропорта и вдохнув смесь дыма и выхлопных газов, я оглянулась в поисках такси, я никогда раньше не была здесь, я никогда не ездила в индийских такси, они сразу догадаются, что я ничего тут не знаю, подумала я, они сдерут с меня огромные деньги или завезут куда-то не туда, или я случайно дам неправильный адрес, или шофер не поймет моих объяснений, но делать было нечего, я подозвала черно-желтое старое такси и показала водителю адрес на карте в телефоне. Шофер загадочно покачал головой: он опускал голову то к правому, то к левому плечу (потом много раз в Индии я видела этот жест). Мы выехали на шоссе, в хаотичное скопище машин, которые двигались едва-едва. При этом каждый водитель заставлял свой автомобиль отчаянно гудеть, но это едва ли помогало ему продвинуться хотя бы немного вперед. Между машинами лавировали моторикши и мотоциклы, на которых всегда сидело по два или по три человека. На обочине торговали фруктами. Вдруг водитель резко затормозил, меня бросило вперед, я поняла, что мы едва не врезались в грузовик. Как глупо было бы прилететь сюда и погибнуть – когда до Варгиза остались всего какие-нибудь двадцать километров. Но это было, пожалуй, не глупее, чем прилететь сюда ради кого-то, с кем провела всего несколько случайных дней в Центральной – в Восточной – Европе. И то и другое выходило странным, глупым, безумным, как во сне. Мне хотелось вернуться в аэропорт и взять обратный билет, я уже сожалела, что прилетела сюда, где все было чужим: и запах гари, и скопище автомашин, и непрестанное гудение клаксонов.
Мы ехали все дальше и дальше. Я начала беспокоиться, что такси завезет меня куда-то совсем не туда, куда мне надо было, или что мы потерялись, но машина въехала в ворота, за которыми открывался вид на обсаженную пальмами аллею. Водитель остановил машину и спросил что-то у охранников, те стали жестами показывать ему, куда ехать. Он опять закивал этим странным кивком – из стороны в сторону – и мы поехали по аллее. Здесь почти не было машин, попадались лишь редкие моторикши и велосипедисты. Головы их были закутаны в серо-коричневые шарфы. Я только сейчас поняла, что на самом деле очень холодно, холодно и промозгло, совсем не так, как я представляла себе погоду в Индии. В воздухе, несмотря на пальмы и отсутствие машин, продолжало нести гарью, так что начинало саднить в горле. Мы свернули направо, потом налево, мы ехали по очень похожей аллее, но потом сбились с пути, и водителю пришлось остановить велосипедиста и спросить у него, куда ехать.
Наконец мы приблизились к зданию, на которое водитель указал как на то, которое я искала. Я расплатилась: еще в аэропорту, когда я вынула деньги из автомата, меня поразило несоответствие денег и худого лица Махатмы Ганди, который смотрел с купюр. Худой, как скелет, изможденный голодовками, Ганди, который перестал есть мясо и пить молоко, Ганди, который решил очистить себя от плотского желания и голодавший для того, чтобы подавить в себе похоть. Ганди навсегда отказался от физической любви, а потом решил отказаться и от всего, что давало ему хоть какую-то уверенность в завтрашнем дне, потому что неправильно, сказал он, полагаться на что-то в этом мире, кроме как на творца, который есть истина – а все же остальное неопределенно и подвержено изменению. И ничего в этом мире – продолжал он свою мысль – нам не принадлежит, а только дано во временное пользование, и единственный принцип, на который можно полагаться, – это закон любви, о котором писал Толстой. Мы – животные и сыновья божьи одновременно, писал Толстой, и когда осознаешь себя не животным, а сыном божьим, то понимаешь, что главное твое свойство – любовь, и главное твое дело – расширение области любви. И Ганди расширял область любви, и, когда боролся против зла, он сострадал тем, кто творил зло, потому что, говорил он, осуждать можно лишь поступок, но не того, кто поступок совершил, потому что все мы – сыновья божьи и одним миром мазаны, и когда ты ненавидишь одного человека – ты ненавидишь весь мир. Мне еще предстоит длинный путь, писал Ганди, я далек от чистоты, в моей душе дремлет ненависть, и влечение, и гордость – но я знаю, что должен свести себя к нулю. Нам нет спасения, говорил Ганди, пока не полюбим самых, казалось бы, ничтожнейших из тех, кто нас окружает; пока не поставим себя ниже всех.
Здание – где, я надеялась, был кабинет Варгиза, здание, построенное в брутальном стиле семидесятых, – было сложено из красного кирпича, который, хоть и был суров, хорошо вписывался в зелень пальм и кустов. У дверей беседовали три вахтера или охранника. Они не обратили на меня ни малейшего внимания. Я беспрепятственно прошла внутрь.
Кабинет его, если мне не изменяла память, был на втором этаже. Лестница вела мимо огромных прорезей в кирпичной стене, этаких гигантских окон без стекол. Я взбиралась, с сумкой наперевес, и сквозь прорези виднелись заросли пальм, так что эти «окна» казались картинами, на которых был нарисован пейзаж южной страны – но картинами, излучавшими яркий свет, который заливал ступени. Свет был ярким, но холодным, и в нем была какая-то дымка, которая не смягчала его яркости, но делала этот свет как будто бы чуть загрязненным. Проем в противоположной стене на лестничном пролете открывал вид во внутренний двор – квадратный и глубокий, угрюмый, молчаливый, похожий на тюремный.
Мне стало стыдно, что я сейчас появлюсь перед Варгизом – что я, как малый ребенок, не смогла перенести разлуки. Мне казалось, что я совершила что-то позорное, и при этой мысли краска залила мне щеки. Я когда-то читала статью в журнале мод, пока ждала своей очереди у парикмахера, – статью о стыде и неразделенной любви, что люди, с детства привыкшие к стыду, люди, которых стыдили, которые детьми испытали что-то позорное, потом всегда выискивают объекты для поклонения, которые бы их отвергали, для того лишь, чтобы вновь и вновь испытывать стыд, происходящий из-за несоответствия наших ожиданий и того, что на самом деле происходит, то есть нашего ожидания любви – и их холодного взгляда, наших жарких признаний – и отрицательного кивка их голов. И сейчас я поднималась по лестнице, надеясь на встречу с Варгизом, надеясь увидеть улыбку на его лице, но и (если верить статье) при этом готовая опозориться, ждущая стыда, даже, может быть, специально приехавшая сюда в поисках стыда и позора.
В коридоре на втором этаже я нашла серую дверь с металлической табличкой, на которой было написано имя «Варгиз Исахак», на хинди и на английском. Дверь была закрыта. Сейчас я постучусь и войду, я увижу Варгиза. Он встанет из-за стола. Я скажу ему что-нибудь вроде: если ты проследишь, Варгиз, за цепочкой событий, которые свели нас вместе – твой интерес к коммунизму, командировка на восток Европы, книжка Александра Гроссшмида, индийские фильмы, которые я смотрела в детстве, – то все укажет на то, что наша встреча была предрешена, и не было никакой случайности в том, что я тогда вышла на площадь, покрытую снегом, и в том, что ты попросил меня сделать снимок. Варгиз скажет: я тоже так считаю. Или он скажет: кто вы? Разве мы встречались? Я вас не помню. Почему вы решили, что можете вот так просто ворваться ко мне в кабинет? Или он скажет: здесь другая страна и другие правила – я не хочу тебя видеть, уходи. Уходи, откуда пришла. Уходи, я не хочу тебя видеть. Мне ничего не останется, кроме как развернуться и выйти.