На мохнатой спине - Вячеслав Рыбаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Пока не знаю, – сказал я. – Но не так. Спи.
Когда она легла, я снова попытался её обнять, но она отодвинулась.
Факты для Надежды:
1939. Февраль
6-е.
Германское посольство в Москве предприняло очередной зондаж на самом высоком уровне. В своём донесении в Берлин Шуленбург писал об «очень влиятельной советской личности». По всей видимости, речь шла о недавно назначенном наркомом внешней торговли Анастасе Микояне.
10-е.
Шуленбург имел личную беседу с Микояном. Посол передал наркому проект соглашения о кредитах, но Микоян выразил готовность лишь продолжать поставки сырья в прежних объёмах. Никакой заинтересованности в обсуждении нового германского предложения он не проявил. Шуленбург отнёс это равнодушие на счёт неизменного недоверия Кремля к германской стороне.
Советский полпред в Париже Суриц сообщил, что французский министр иностранных дел Боннэ в узком кругу заявил: «Без жертв на востоке не обойтись, и следует дать выход германскому стремлению к сырьевым источникам».
12-е.
Во время встречи с Гитлером Тука, один из прогермански настроенных лидеров автономной Словакии, прямо заявил: «Мой фюрер, я вручаю судьбу моего народа в ваши руки! Мой народ ожидает от вас полного освобождения».
19-е.
Нарком иностранных дел Литвинов в своём аналитическом докладе предположил, что Польша, очевидно, не возражала бы против вторжения Гитлера в СССР через Прибалтику и Финляндию, с тем чтобы сама Польша выступила против Украины, синхронизируя вдобавок все эти действия с действиями Японии против советского Дальнего Востока.
23-е.
Шуленбург вторично беседовал с Микояном, но это вновь не изменило советской позиции.
24-е.
Манчьжоу-Го и Венгрия присоединились к антикомин-терновскому пакту.
Жизнь всем недодаёт.
И не о том даже речь, что она сначала даёт, не предлагая, а просто кидает тебе россыпью и то и это: справляйся, мол, и если справишься – рули; а потом, именно когда ты плохо-бедно научился справляться и рулить, принимается всё отбирать назад. Я о другом. Всяк смолоду уверен, что дослужится у жизни до генерала, а если чуточку повезёт, то и до маршала. Но погибает в неравном бою с жизнью хорошо если старшим лейтенантом.
Жизнь – капкан. Его стальные челюсти лязгают, стоит тебе появиться на свет. Некоторое время ты вообще не можешь понять, что произошло, потом начинаешь приспосабливаться. Но рычишь ли ты, вздыбив шерсть, на каждого, кто приближается, или с надеждой ждёшь, не подойдёт ли кто и не вызволит ли из зазубренных тисков, или яростно пытаешься отгрызть пойманную жизнью лапу и хоть так освободиться, или только и занят тем, что уныло слизываешь кровь с развороченного мяса, тщетно пытаясь унять боль, – длину цепи капкана ничем не изменишь, и кончается всё одинаково.
Чего бы я только не отдал, чтобы вновь почувствовать себя молодым! Чтобы впереди – будоражащая неизвестность, которая слаще любых побед. Зовущая бездна, где таится и ждёт всё. Где ничто ещё не выбрано и поэтому ничто не потеряно. Ничто ещё не выиграно и потому ничто не проиграно.
Наверное, не было старика, который не хотел бы того же. Но бессмысленно предлагать махнуть старческое благосостояние на юное состояние. Не возьмут. Неравноценный обмен.
Ни за что уже не хочется браться, ни к чему не лежит душа, потому что во всём, что было дано тебе, пик уже пройден. И в окрылённости, и в любви, и в успехе, и в изнеможении, и в упорстве. Дни опадают один за другим, не суля ничего, что способно восхитить.
В молодости всё кругом исполнено смысла и обещания. Вот скамейка в сквере – может, когда-нибудь именно на ней я впервые поцелую девушку. Вот трамвай – может, завтра я махну на все дела рукой и уеду на нём до другого кольца, в неведомую красоту, и буду идти там, свободный, никому ничего не должный, и что-то или кого-то встречу, и тут такое начнётся! Вот звёзды – они будут светить мне вечно, и я буду жить вечно… Но невесть когда, не уследить, всё вдруг выворачивается. Обещания становятся разочарованиями, грёзы – отработанным шлаком. Вот скамейка в сквере, на ней я в прошлом году отсиживался, когда у меня впервые прихватило на улице сердце…
Казалось, совсем ещё недавно – готовился к жизни, предвкушал её, раскинутую ко всем горизонтам сразу, жаркую и необъятную, точно степной летний ветер. Потом наторилась главная колея, жизнь превратилась из почки в желтеющий лист; из точки, в которой, как утверждают физики, заключена бесконечность, – в бильярдный шар, катящийся по прямой в свою неизбежную лузу. Но ещё остаются иллюзии. Несбывшееся позовёт, позовёт за собою меня… Катишься, выбиваясь из сил, и ждёшь – вот-вот что-то случится… не награда, конечно – наград вообще не бывает, но – ударит в бок какой-то иной, неведомый шар, направление изменится, и всё вдруг станет, как сначала. А потом понимаешь: ничего уже не случится и нечего ждать. Несбывшееся – это всего лишь внезапная боль в суставе, которой прежде не было, или грудная жаба, или апоплексия. Или арест – может, у себя, может, за кордоном. А то и пуля из-за угла. А то и война. В гробу я видел такое несбывшееся и его зов.
А ведь ничего ещё толком и не было! Только-только чиркнул по краешку!
Стыдно быть влюблённым стариком. Смысл и суть любви – отслаивать от себя в будущее новое поколение, дарить бытие тем, кто тебя заменит; а тут всего лишь отчаянная жажда затосковавшей плоти проюркнуть, как воришка, в поколение своих детей. Зацепиться за жизнь. Ухватить её, улетающую с усталым карканьем, хоть за пёрышко хвоста. Мучительная и заведомо безнадёжная попытка удержаться на скользком склоне, что день ото дня дыбится всё круче.
Редкий выходной, когда я дома и свободен, и, будто назло, все разбрелись. У жены как раз на сегодня назначили какие-то курсы повышения; прежде чем учить других, научитесь-ка сами. Серёжка с Надей уехали на оздоровительную базу авиаторов где-то под Рузой – поймать последние снежные деньки, побегать на лыжах… Только тесть сидел у себя, как сыч, – то ли читал что-то, то ли неотрывно в телевизор пялился, потягивая крепкое. И я тоже сидел, как сыч. Пялился в окно и думал о том, о чём век бы не думать.
Я Надю больше не видел после катка. И не то чтобы мы сознательно избегали друг друга; при той жизни, какой в те годы приходилось жить, эти буржуйские сопли были избыточными, как шёлковые бантики на солдатском сапоге.
Некогда, и всё.
Она мне лишь снилась.
Да и то совсем нелепо. То я её, малышку, в коляске катал среди каких-то прекрасных неземных садов. То в праздничной летней толпе покупал ей мороженое. То, провожая в школу, поправлял на её голове белый Анин бант, огромной бабочкой перепорхнувший сквозь несколько десятилетий, чтобы ущипнуть мне сердце, а потом отечески шлёпал по попке, имевшей не более женственности, чем кочка или пенёк, и отправлял учиться: «Мы не рабы! Мама мыла раму». И если она и целовала меня, то разве лишь вскользь, совсем ещё не понимая, что такое поцелуй, а просто в благодарность за белый кругляш пломбира – чмокала детскими губами, маленькими и мягкими, как у белки, берущей с ладони орех. Неусыпная совесть даже во сне не позволяла мне узнать, как она, молодая женщина, могла бы порадовать меня, мужчину. Даже в грёзе мне её не давали. Кто-то словно издевался. Это было так обидно, что, просыпаясь, я лишь с горечью шутил про себя: это, наверное, я хочу внучку. Хоть бы уж скорей они с Серёжкой поженились и родили кого. Но и с этим были проблемы. Виделись сын и Надя от силы два-три раз в месяц, и никак им было, наверное, ничего не решить и ни о чём не договориться; Серёжка, военный человек, имел свободного времени немногим больше, чем я, а сейчас у них там, всем угрозам назло, какой-то новый стратостат готовили, и дома парень почти не бывал. Иногда мне приходило в голову, что при такой жизни девушка может моего Серёжку и вовсе отставить; у неё-то на её журфаке выбор был небось, как у Клеопатры. Тогда у меня не осталось бы ни малейшей надежды хотя бы изредка встречаться с Надеждой.