Книги онлайн и без регистрации » Историческая проза » На мохнатой спине - Вячеслав Рыбаков

На мохнатой спине - Вячеслав Рыбаков

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 34 35 36 37 38 39 40 41 42 ... 74
Перейти на страницу:

Он помолчал, крутя рюмку в руках. Потом взял было двумя пальцами дольку сыра, подержал и опять отложил.

– Стареет девка и переживает, что стареет… Может, ей кажется, что ты к ней теперь только из жалости?

– Да ведь в человеке столько намешано, что и не разберёшь. Может, и за жалость иногда сердце зацепит, как рыбу за губу, – а когда дёрнешь, сердце-то всё целиком ловится. Мне её и впрямь жалко бывает – хоть сам плачь. Так мне её всю жизнь жалко было, ещё с тех времён, когда она, девчонка, в шинели и сапогах степную грязь месила…

– Вот этого не надо, – отрезал он. – Жалость – плохое чувство, гадкое. Ваш же Достоевский, помнится, писал, что жалость унижает.

– Не читал, но если так, то это он, наверное, в казино продулся в пух и прах и весь свет возненавидел, вот и ляпнул. Есть простая русская песня, папа Гриша: жалею – значит, люблю. В ней знания человека в сто раз больше, чем во всём Достоевском. Слушай, жалость и сострадание – синонимы? А жалость и сочувствие? А какая может быть любовь без сострадания и сочувствия? Только та, о какой ты сначала говорил: на перине так на перине, в тачанке так в тачанке…

Его взгляд мечтательно помутнел. Потом, встряхнувшись, он разлил ещё по одной. Махнули и эту. Голова поплыла.

– Эх, да я понимаю тебя, – слегка осипнув, начал тесть по кругу. – Последние годочки идут… Даже завидую, честное слово. Будет-то ещё хуже, будет совсем кирдык.

Он сказал это так, будто ждал и дождаться не мог, когда моим способностям настанет кирдык.

– Нет, ты не увиливай. – Во хмелю я тоже умел быть настырным. – Скажи сам – если бы тебя кто-то вот сейчас пусть хоть из жалости полюбил? Ты бы в ответ расстрелял, что ли, перед строем? За унижение?

– Расстрелял не расстрелял, но задницу веником надрал бы.

– Экий ты европеец, однако. Садо-мазо…

– Мы всегда были форпостом европейской цивилизации на востоке, – вдруг сообщил он.

Тоже, видно, захмелел. Но я не дал себя сбить.

– Нет, ты скажи. Вот сейчас пришла бы к тебе молодая, красивая и прошептала застенчиво: я всё понимаю и влюбиться в вас на всю жизнь, конечно, не могу, но вы замечательный человек, герой Гражданской, и лагеря избежали лишь каким-то чудом, и дочку хорошую воспитали, и вообще вы столько вынесли, столько пережили, столько дел переделали… И вот я пришла, и делайте со мной, что вам заблагорассудится, а я только счастлива буду, что бескорыстно подарила радость хорошему человеку на склоне его лет…

У комиссара отвисла блестящая от слюны губа.

А я осёкся, потому что понял: я не про него говорю, а про себя. Не ему мечту подсовываю для примера, а про свою рассказываю.

А он точно так же малость раньше открылся – форпост он, и точка…

Всё-таки о чём бы мы ни говорили: о философии, о психологии, о политике, о полётах в стратосферу, о повышении трудовых показателей, – мы только о собственной душе говорим. Пытаемся про неё миру рассказать под любым предлогом, любым соусом и даже сами этого не сознаём. И никак иначе. Сквозь любую тему душа просвечивает. Из одной по пояс высовывается, точно через окошко вовсе сбежать решила, из другой – только глазком высверкивает, как мышка из норки… Но из любой.

Некоторое время мы сидели молча и думали каждый о своём. Потом он глубоко вздохнул, точно просыпаясь от сладких грёз. Да так оно, похоже, и было.

– Не устоял бы, – честно сказал он. И печально усмехнулся: – Только мне б, наверное, даже тут ничего не обломилось. Поздно. Знаешь, как говорят: раньше ссал – боялся забор смыть, а нынче ссу – боюсь носки закапать… Так ты что – не устоял?

– Да ко мне и не приходил никто, папа Гриша… – ответил я.

– Сколько ж ты меня этим Гришей срамить будешь, – вдруг возмутился он. – Гжегош я, Гжегош! Вспомни наконец! До Лубянки ещё мог кой-как на Гришу откликаться, но уж теперь – не-ет… Дудки! Ты мне скажи вот, скажи, казённый человек, до постов дослужившийся. За что мы кровь проливали? За новый мир или за то, чтобы вашу русскую империю подлатать?

– Опять ты за своё…

– А за чьё же мне? За твоё, что ли? О бабах уж поговорили.

Я понял: ненароком припомнив, что ему ничего не светит даже в той райской ситуации, которую я нам придумал, он вынь да положь должен был чем-то утвердиться.

Тем более что, верно, решил, будто я это не придумал, а случай из жизни рассказал.

Да притом у меня ещё не кирдык.

– Чтобы новый мир построить, одних митингов и расстрелов мало, – терпеливо сказал я, с лязгом передёрнув в душе стрелки разговора. – Вот в чём беда, папа Гжегош. Нужна индустрия. Нужна оборонка. Нужна наука и ресурсы к ней. Организация нужна, как часы. Урожаи чтобы росли и поезда чтоб ходили. Стало быть, нужно государство, причём настолько сильное, чтобы старый мир в него и сунуться не смел. Но когда такое государство возникает, ему становится до лампочки новый мир. Его и старый вполне устраивает. И вот по этому лезвию надо ухитриться проскочить. Трудно. Страшно. То в одну сторону заносит, то в другую. То к мечте, которая бессильна, то к силе, которая ни на что доброе не годна. Но иного пути нет вообще.

– Как сложно у тебя всё, – брезгливо сказал он.

Снаружи совсем уж стемнело, и в окнах напротив то тут, то там принялись зажигаться беззвучные, манящие чужим уютом огни. Но мы не включали свет. Бутылка и рюмки мерцали, и потерять их было нельзя. А то, что нам мерещилось, не помог бы высветить никакой абажур.

Папа Гжегош вдруг тихонько засипел:

– Вихри враждебные веют над нами…

Наверное, с четверть века мы с ним этого не пели хором. Но я, почти не колеблясь, подхватил:

– Тёмные силы нас злобно гнетут…

Он размашисто кивнул, почти боднул головой в знак одобрения: ага, мы опять вместе, я в тебя верил. И разлил. В бутылке осталось чуть на донышке. Подняли рюмки.

Но мы поднимем
Гордо и смело
Знамя борьбы
За рабочее дело…

Я хотел за рабочее дело тюкнуть краем своей рюмки в край его, но он отдёрнул руку так резко, что из рюмки плеснуло.

– За покойников не чокаются.

– Живее всех живых, папа Гжегош. Не сомневайся. Живее всех живых.

Он выпил махом и со стуком поставил пустую рюмку на теряющийся в темноте столик.

– А я теперь, знаешь, рад, что паны накостыляли вашему Тухачевскому, – сказал он перехваченным голосом. Откашлялся. – Раньше переживал, мучился… А теперь думаю – правильно. Всё ж таки Польша уцелела.

Я глубоко вздохнул и досчитал до десяти. Потом напомнил:

– Панская.

– Панская, конечно, – согласился он. – Но, главное, всё-таки польская.

1 ... 34 35 36 37 38 39 40 41 42 ... 74
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 20 знаков. В коментария нецензурная лексика и оскорбления ЗАПРЕЩЕНЫ! Уважайте себя и других!
Комментариев еще нет. Хотите быть первым?