Прошлое - Алан Паулс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Праздник был прерван очередной дискуссией по поводу музыкальных вкусов и предпочтений. Двое гостей сошлись в поединке, трофеем в котором был дальнейший ход вечеринки. Остальная часть публики, надо сказать, вовсе не горела желанием выслушивать аргументы спорящих, а хотела просто продолжать танцевать: Римини же, воодушевленный выпитыми коктейлями, решил поучаствовать и, пробравшись к стойке с аппаратурой и дисками, вдруг наткнулся на что-то жесткое, костлявое, обернутое в кожу, что немедленно обернулось, чтобы обрушиться на него с бранью; впрочем, увидев Римини, эта жесткая субстанция, оказавшаяся человеком, улыбнулась, а Римини, расплывшись в ответной улыбке, громко, со вкусом произнес: «Привет, Хавьер». Они посмотрели друг другу в глаза, пожали руки и начали было копаться в дисках, но очень скоро осознали, что обоим гораздо интереснее выяснить, как складывается жизнь у другого, чем подыскивать музыку, которая бы соответствовала настроению вечеринки: еще несколько секунд спустя это стало понятно и остальным гостям — Римини и Хавьера бесцеремонно оттеснили от аппаратуры и поставили какой-то диск, естественно, уже не поинтересовавшись их мнением.
Вспомнив, где и при каких обстоятельствах они в последний раз виделись, Хавьер явно напрягся и без большой охоты сообщил Римини, что больше не отвечает за сладкий стол и десерты на вечерах у Фриды. Более того, выяснилось, что он больше у нее и не занимается. У Хавьера был кризис. В какой-то момент ему захотелось остановиться, оглядеться и разобраться в том, что происходит в его жизни; выяснилось, что все очень плохо: во-первых, врачи, все как один, перестали обнадеживать его по поводу выправления деформированных межпозвоночных дисков — из-за этой деформации он не только все больше сутулился, но и испытывал страшные боли; во-вторых, при детальном рассмотрении ситуации выяснилось, что все в его жизни — буквально все, начиная от марки зубной пасты и заканчивая причинами разрыва с очередной девушкой, от книг, которые ему обязательно нужно было прочитать или же читать ни в коем случае не следовало, до стран, в которых он хотел бы побывать, от транспорта, которым добирался на занятия, до интимно-физиологических подробностей его личной жизни — все это находилось под неусыпным контролем и опекой со стороны Фриды. Испугавшись такой зависимости, Хавьер решил на некоторое время прервать занятия и самому разобраться в том, что с ним происходит. Вскоре выяснилось, что Фрида восприняла эту передышку, эту взятую им недолгую и безобидную, по его мнению, паузу как личное оскорбление, а точнее — как попытку своей собственности взбунтоваться и потребовать свободы в принятии решений. По прошествии двух месяцев, которые превратились в настоящий кошмар, пока Хавьер, забросив даже массаж и другие процедуры, пытался договориться с преподавательницей и объяснить ей истинные причины желания на время прервать занятия, он ушел хлопнув дверью, предоставив Фриде возможность объяснять другим ученикам, что его поступок был продиктован никак не силой воли, а, наоборот, — душевной слабостью; сам знаешь, сказал он, Фрида считает всех нас, учеников, включая и Софию (имя Софии Хавьер произнес чуть тише, чем остальные слова, и в то же время четко и как-то особенно настойчиво, словно желая дать понять Римини, что не собирается избегать упоминаний о ней), чем-то средним между детьми и вещами. Кроме того, Хавьер сообщил Римини, что, во-первых, не заплатил Фриде за два последних месяца занятий — и, кстати, платить не собирается, добавил он не без гордости в голосе, — а во-вторых, что своим ощущением внутренней свободы, которое он испытывал с того момента, как окончательно избавился от опеки госпожи Брайтенбах, он в немалой степени обязан ему, Римини. «Мне? С чего это?» — искренне удивился тот. Выяснилось, что Хавьер считает себя обязанным не столько ему одному, сколько им с Софией, а точнее, их разводу, это событие не то что совпало по времени с его кризисом — скорее, спровоцировало его, дав парню возможность убедиться в том, что даже самые надежные и безупречные конструкции и механизмы могут рушиться и ломаться и что, несмотря на все трудности и переживания, жизнь после такой катастрофы не прекращается, а, наоборот, продолжается, причем зачастую становится интереснее и насыщеннее, чем раньше. Римини покраснел и смутился: на самом деле он вовсе не был счастлив узнать, что событие его личной жизни, оказывается, обрело в глазах посторонних некое педагогическое измерение. «Да нет же, я серьезно, — настаивал Хавьер и в знак благодарности даже похлопал Римини по плечу. — Ваш развод стал для меня чем-то вроде падения Берлинской стены!» От этого сравнения Римини даже рассмеялся. Мысленно прикинув, что к чему, и наложив события на календарную сетку, он только сейчас с интересом обнаружил, что, действительно, когда он паковал чемоданы и переезжал из Бельграно в дом на Лас-Эрас, в Берлине свора людей, обезумевших от ощущения свободы, действуя ломами и кирками, сровняла с землей, пожалуй, самое значительное произведение политического строительного искусства двадцатого века. Посмотрев на Хавьера, он почувствовал себя неуютно, представив, что для очень многих — близких друзей, родственников, для дальних знакомых и даже для незнакомцев — их разрыв с Софией стал уроком и, быть может, даже поводом изменить налаженное течение собственной жизни, и с такими же катастрофическими последствиями, как в случае Хавьера, который ради свободы пожертвовал тем, что искал долгие годы: когда все врачи отказались браться за его позвоночную грыжу, когда стало ясно, что и тяжелейшая операция не даст ему никаких гарантий, он вдруг обнаружил возможность если не излечиться, то по крайней мере облегчить свои страдания, посещая занятия Фриды Брайтенбах; впрочем, нельзя было не признать, что в последние годы терапевтический эффект от этих занятий значительно перевешивался нервотрепкой, в которую превращалось общение с Фридой. Нет, Хавьер ни в чем не раскаивался. Хотя, признался он, поначалу пришлось нелегко — он вдруг ощутил себя на обочине жизни, кем-то вроде парии, изгнанника, причем добровольного, который покинул стены приютившего его дома и тем самым отрезал себе все пути назад; при этом ему пришлось столкнуться лицом к лицу с безжалостным миром, который давно вычеркнул его из своих списков. Еще более сурово поступил с ним орден соратников Фриды Брайтенбах: действуя наподобие иммунной системы, которая обнаружила в организме вирус, это сообщество применило против мятежника все имевшееся в его распоряжении оружие — члены ордена встали плотным строем на защиту своего единства и все как один осудили и отвергли отщепенца. Хавьер и не предполагал, что, отказываясь от общения с Фридой, он подписал приговор и десятилетним дружеским отношениям и контактам с ее учениками, — включая, кстати, и Софию (произнося ее имя, Хавьер вновь понизил голос). На его звонки перестали отвечать, с ним отказывались встречаться, книги и диски, когда-то взятые у него, возвращали по почте; пересекаясь с ним где-нибудь на улице или в общественном месте, бывшие знакомые делали вид, что не замечают Хавьера, а вспоминая о нем в тесной душной гостиной квартиры на улице Видт, никогда не произносили его имени, раз и навсегда припечатав его кличкой «предатель», как его охарактеризовала, конечно, сама Фрида. Это он-то предатель? Он — которого еще подростком арестовала служба безопасности, которого два месяца допрашивали, били и пытали, чтобы получить от него список имен участников одного молодежного оппозиционного движения? Это он, предатель, выдержал два месяца пыток, не выдав никого из друзей и просто случайных знакомых, хотя всякий раз, когда отодвигался засов, открывалась железная дверь и в камеру входили его мучители, имена вертелись у него на кончике языка. И вот теперь — смех да и только — его называет предателем эта кучка инвалидов, причем не столько физических, сколько моральных, собравшихся вокруг вздорной самодовольной деспотичной старухи и с удовольствием принявших на себя уготованную ею для каждого из них роль; эти люди, отказавшиеся от права на самостоятельные суждения, были готовы воспринимать любые ее сентенции как священные аксиомы бытия, а непроверенные экстравагантные теории — как откровение, как терапевтическую истину в последней инстанции; более того, они готовы были отстаивать правоту этих умозаключений, невзирая ни на что, — так, как будто это были одновременно и пассажи из некоего древнего священного писания, и самые последние достижения современной науки. Хавьер на мгновение замолчал, чтобы перевести дыхание. Его лицо раскраснелось, на висках пульсировали тонкие жилки. «Ну ладно тебе, — попытался успокоить его Римини. — Что было, то было, все позади». Он предложил Хавьеру сходить поискать что-нибудь выпить, но тот ему не ответил. Он даже не смотрел на собеседника — взгляд Хавьера был устремлен вдаль, в какую-то воображаемую точку, а все происходившее в танцевальном зале отражалось в его неподвижных зрачках, как в мертвом зеркале. Похоже, больше всего поразило и обидело Хавьера то единодушие, с которым отвергли его все бывшие друзья. Только сталинские репрессии, казалось ему, были так поддержаны общественностью. А еще — появление Джима Джонса или Дэвида Кореша, добавил Римини, рассчитывая на то, что эта комичная в своей несуразности последовательность поможет перевести разговор в более жизнерадостную плоскость. И то верно, сказал Хавьер, явно воодушевленный какими-то новыми мыслями; точно рядом с улицей Видт, где-то у перекрестка с Вако — в мае шестьдесят восьмого! Его смех, заливистый и неожиданно мощный, перекрыл на несколько секунд лившуюся из колонок музыку. Некоторые гости даже отвлеклись от танцев и посмотрели в их сторону; Римини, воспользовавшись этой передышкой, махнул рукой в сторону соседней комнаты, пробормотал слово «выпить» и пообещал немедленно вернуться. Но неожиданно сильная рука схватила его за локоть, и он не смог сдвинуться с места. «А ты молодец, — сказал ему Хавьер. — Вовремя смылся». — «Ну, знаешь, — возразил Римини, — я с этой компанией связан был опосредованно. Меня там, собственно говоря, ничто не удерживало». — «Да я не об этом, — перебил его Хавьер, и в его голосе Римини услышал угрожающие интонации. — Хитер. Хорошо все провернул». Римини согласно покивал головой, хотя в глубине души вовсе не был уверен в том, что дело обстоит именно так. Вдруг, совершенно неожиданно, он стал рассказывать Хавьеру о своей новой жизни, делая упор на ее приятных сторонах, — и сам не понимая зачем: не то для того, чтобы удовлетворить горевшее в глазах Хавьера ожидание, не то потому, что ему и самому захотелось хоть кому-то выговориться и, главное, — похвастаться. Он рассказал о том, какая Вера молодая и привлекательная, о том, как она заново разбудила в нем мужчину, о том, как она ревнует, и о том, как их, бывало, облаивали соседские хаски на лестничной площадке; рассказал он о восхитительных лодыжках Веры и о том, как это здорово — жить одному; о том, что Вера уехала на водопады — так надолго, что это было уже возмутительно, — и о том, как можно до умопомрачения с утра до ночи работать над переводами, когда жизнь наполнена новым смыслом, который привнесла в нее Вера. Закончив восторженное повествование, он вновь стал переминаться с ноги на ногу, пытаясь улучить момент и все-таки отправиться на поиски выпивки; угадав его намерение, Хавьер снова вцепился ему в руку, посмотрел в глаза и слабым, дрожащим голосом сказал: «Все, ты понимаешь? Все. Включая Софию. Представляешь — даже Софию. Римини, ты же знаешь, какие у нас с ней были отношения. Да как же так, как же она могла? Как она могла взять и отвернуться от меня?» Наконец Хавьер замолчал; его хватка не ослабла, и Римини продолжал ощущать бившую парня дрожь. «Ну ладно, — на ходу подыскивая слова, заговорил Римини. — В конце концов — ничего страшного не произошло. Эта компания осталась в прошлом, а самое главное — ты сейчас свободен, тебя никто не держит в плену. Разве не так?» Хавьер медленно поднял взгляд и посмотрел в глаза Римини; тот вдруг понял, что собеседник хватается за него не просто для того, чтобы не дать ему уйти, а потому, что этот разговор, это ощущение близости с дальним знакомым было тем, что отделяло его от пропасти полного отчаяния; понимая, что свою задачу он выполнил и вряд ли сможет помочь Хавьеру чем-то еще, Римини стал медленно, один за другим, разжимать его пальцы, от которых на запястье оставались четко пропечатавшиеся красные полосы. «Свободен? — едва слышно переспросил Хавьер. — Да кому она нужна, эта свобода. Мне воздух нужен, а не свобода. А мой воздух — там, с ними. Римини, ты же не знаешь, как я живу. У меня все тело пятнами покрылось. Из меня моча пополам с кровью выходит. Волосы все выпали. Я не сплю по многу ночей кряду. Вот какая у меня жизнь. Я хочу быть не на свободе, а там — с ними. Это единственное место в мире, где я могу жить, быть, существовать. — Хавьер расплакался. Бледный, с залитым слезами лицом, он к тому же еще и постанывал как-то по-звериному. — Римини, помоги мне. Прошу. Умоляю тебя». — «А я-то что могу сделать?» — возразил Римини, убирая со своего запястья безымянный палец Хавьера. «Поговори с Софией. Сделай это для меня. Скажи ей, что я хочу вернуться в группу». — «Но ведьмы развелись». — «Ну и что». — «Да я ее уже сто лет не видел». — «Это неважно. Она тебя послушает». Римини наконец освободился от его мизинца. «Не думаю, что ей захочется выслушивать мои просьбы. Пойми. Мы с ней не видимся. Я не отвечаю на ее звонки и постоянно ее кидаю». Хавьер не просто перестал плакать, а вышел из состояния всхлипываний и слез, как человек, который, открыв и закрыв за собой дверь, перешел из одной комнаты в другую. Куда-то исчезли отчаяние и уныние — и в результате невидимой и таинственной, как и все изменения человеческих настроений, алхимической реакции на его лице появилась враждебная гримаса. «Да ты что, сдурел, что ли? Она ведь тебя обожает, — заявил он, яростно заранее отметая все возражения собеседника. — Она бы для тебя все, что угодно, сделала». Римини смотрел на него в замешательстве: было что-то оскорбительное в том, что в устах Хавьера те причины, по которым Римини отказался от общения с Софией, стали аргументами в пользу продолжения этого общения. Кроме того, было что-то отталкивающее в том, как этот почти незнакомый ему человек, с одной стороны, не стесняясь, унижается перед ним и просит об одолжении, а с другой — столь бесцеремонно копается в самых сокровенных уголках его внутреннего мира. «Оставь меня в покое», — сказал Римини и, развернувшись, пошел к выходу. Хавьер последовал за ним. Несколько раз путь Римини преграждали танцующие, и он чувствовал, как Хавьер пытается задержать его, хватаясь то за рукав, то за плечо, то за руку. Римини сбрасывал с себя эти цепкие пальцы, отмахиваясь от него, как от назойливой мухи. Хорошо еще, что музыка и веселые голоса заглушали стенания следовавшего за ним как тень Хавьера. Проходя через зал, где гости танцевали почти в полной темноте при едва заметной флюоресцирующей подсветке, Римини оглянулся, чтобы прикинуть расстояние, отделявшее его от преследователя, и увидел того в комичном и гротескном свете: физиономия Хавьера почти сливалась с окружающим черным фоном, и на ней выделялись лишь словно подсвеченные изнутри белки глаз и два ряда ярко-белых зубов — в эти мгновения Хавьер больше всего походил на персонаж какого-нибудь мультфильма. Наконец Римини добрался до гардероба и уже собрался было открыть дверь, как Хавьер вновь преградил ему путь. «Ну что тебе стоит, — продолжал умолять он. — Ты человек сильный и сумел вырваться оттуда, где не хотел быть. В конце концов, ты же сам говоришь, что между вами все кончено. Так что терять тебе нечего». — «Ты что, не понял? — не на шутку рассердившись, сказал Римини. — Я не хочу ее ни о чем просить». Хавьер так и замер на месте, словно обездвиженный резким ударом в живот. Похоже, готовность умолять и унижаться в нем на глазах сменилась какой-то слепой злостью. «Но почему?» — спросил он, обращаясь не столько к Римини, от которого, как он уже понял, помощи ждать не приходилось, а скорее к миру вообще, к какому-то высшему существу, ответственному за все его невзгоды и несчастья. «Я не хочу быть ничем ей обязан, — сказал Римини. — Ну что, может быть, теперь ты дашь мне пройти? Мне нужно одеться». Хавьер отодвинулся ровно настолько, чтобы Римини дотянулся до дверной ручки, но для того, чтобы войти, ему пришлось оттолкнуть собеседника. Импровизированный гардероб располагался в комнате, едва освещенной одним-единственным ночником; одежда была свалена в беспорядке на широкую кровать — найти свою куртку или пальто, не перерыв всю эту груду вещей, было абсолютно невозможно. К чему Римини и приступил, положившись не столько на зрение, сколько на осязание. При этом он все время ощущал спиной яростный взгляд Хавьера. Его пальцы нащупали кожу, драп, какую-то металлическую фурнитуру, что-то шерстяное крупной и редкой вязки, в чем руки Римини запутались, как в сети; неожиданно он наткнулся на что-то теплое, мягкое, неподвижное, но явно живое. Римини с испугом и отвращением отдернул руку и отступил на пару шагов назад. Хавьер оказался рядом с ним, и Римини обратил внимание, что теперь тот больше не плачет и не закатывает глаза, а издевательски скалится, глядя на него. «Нет, я, конечно, всегда знал, что ты дурак каких мало, — заявил Хавьер. — Но не до такой же степени. Неужели ты думаешь, что чего-то добьешься, если не будешь ее ни о чем просить? Господи, надо же быть таким идиотом. Как можно не понимать элементарных, очевидных вещей?» Римини заставил себя выждать несколько секунд и лишь затем посмотрел на Хавьера. Ему вдруг стало страшно. Он боялся, что все, что говорит ему этот шут, этот горбатый нытик, может оказаться правдой, о которой сам он и не догадывался. «Чего же, по-твоему, я не понимаю?» — как мог холодно и спокойно спросил он. «Да того, что перед нею ты в долгу выше крыши. И этот долг никуда не денется. Что бы ты сейчас ни делал. Вот скажи мне, сколько лет вы вместе прожили? Восемь? Десять?» — «Двенадцать», — механически ответил Римини. «Да какая разница. Дело не в этом, пойми. София — она Великий Кредитор. А ты, Римини, поверь, ты ей даже не должник. Ты заложник. Ты — гарантия того, что кто-то когда-то отдаст ей все, что она потребует». Римини смотрел на него с отвисшей челюстью, как будто слова Хавьера о его идиотизме оказались пророческими и действительно превратили его в олигофрена. Хавьер рассмеялся и сказал: «Вот смотрю я на тебя и думаю — какой же богатый у нас язык. Сколько слов есть для того, чтобы назвать такого человека, как ты: идиот, дебил, кретин, ну хорошо — дурачок, глупец, недоумок… Даже не верится — я ведь когда-то, встречаясь с тобой на вечерах по случаю окончания учебного года, тебе завидовал!» Хавьер задохнулся от собственного красноречия и был вынужден на мгновение замолчать, чтобы набрать в легкие воздуха, — улыбка при этом так и не сошла с его довольного лица; Римини неосознанно воспользовался этой паузой для того, чтобы нанести первый удар. Сначала он бил Хавьера бесцельно, наугад, как это обычно происходит в темноте, когда дерущиеся осыпают друг друга градом ударов не столько для того, чтобы нанести невидимому противнику травму или причинить серьезную боль, сколько для того, чтобы удержать его на расстоянии; судя по всему, по крайней мере один из ударов пришелся в цель, и Римини не без удивления обнаружил, что Хавьер уже лежит на полу, согнувшись в три погибели, прикрывая лицо руками. Удивленный таким удачным ходом событий, но по-прежнему злой как черт, Римини на миг остановился, но не для того, чтобы прекратить избиение, а для того, чтобы прикинуть, какое место у поверженного противника самое слабое и куда нужно бить, чтобы вышло больнее; в следующую секунду он принялся избивать Хавьера ногами, нанося удар за ударом в грудь, в живот, по ребрам и по рукам; в какой-то момент ему удалось спровоцировать Хавьера на инстинктивное движение руками — так тот попытался если не отвести, то хотя бы смягчить удар в пах; увидев открытое лицо противника, Римини чуть изменил траекторию движения уже занесенной ноги и изо всех сил ударил Хавьера в голову. Даже после этого, когда тот почти перестал стонать и сопротивляться, он продолжал избивать его, нанося удары равномерно и методично, как робот, специально сконструированный для того, чтобы пинать лежачих; остановился он, лишь когда ему самому потребовалось перевести дыхание. Хавьер даже не попытался встать. Римини подался назад и вдруг краем глаза заметил какое-то движение на кровати; он оглянулся и увидел, что пальто, плащи и куртки зашевелились, заворочались и из самой середины кучи появился мальчик лет четырех-пяти, с крупным родимым пятном на шее; ребенок встал во весь рост на своих коротких, еще по-детски чуть кривоватых ножках и посмотрел на Римини одновременно сонно, враждебно и презрительно — так, наверное, смотрит какое-нибудь маленькое, но своенравное божество на дерзких и неразумных смертных пришельцев, осмелившихся прервать его блаженное пребывание в мире сновидений.