Вторая жена - Луиза Мэй
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мальчик говорит скупо, рассказывает, что он рисовал, и она просит показать; они останавливаются, чтобы достать рисунок из рюкзачка. Это снова птица, огромная, с клювом, из которого торчат зубы, и она спрашивает:
– Матиас, ну почему ты все время рисуешь зубастых птиц?
– Потому что только так они могут улететь и защитить себя.
Мальчик говорит об этом как о чем-то очевидном, не требующем разъяснений, и прячет рисунок – он хочет отдать его маме.
– Так тебе было хорошо? У бабули с дедулей? – интересуется Сандрина, защелкивая ремень безопасности, и видит в зеркале заднего вида, как Матиас несколько раз со всей силы утвердительно трясет головой.
Дворняжка Пикассо сразу полюбила Каролину, и та позволила собаке спать в его комнате. Пикассо, конечно же, не разрешают забираться на постель, но как только взрослые выходят за дверь, пес сразу устраивается поверх одеяла, на ногах у Матиаса, и Матиас засыпает счастливый, хотя ноги затекают. Сандрина с изумлением слушает его восторженный рассказ. Разумеется, в сравнении с другими детьми, которые звонко и непрерывно щебечут, Матиас до конца не раскрывается, но за несколько минут до дома он выкладывает Сандрине больше, чем за все те месяцы, что они провели под одной крышей.
Дома он умолкает и просит разрешения подняться в свою комнату. Сандрина идет наверх чуть погодя; Матиас аккуратно выкладывает на тумбочку свои любимые книги; заметив взгляд Сандрины, он втягивает голову в плечи, точно черепаха, и снова превращается в привычного Матиаса, боязливого и слегка плутоватого, рот на замке, взгляд в сторону.
– Что делаешь? – спрашивает Сандрина, и в конце концов он с большим трудом шепотом выдавливает из себя, что это на случай, если он переедет к бабуле и дедуле и будет жить у них с мамой. Он закусывает губу и продолжает умоляющим тоном: – Только не говори ему, обещай, не скажешь?
Сандрина кивает, польщенная его доверием, и ей не хватает духа добавить, что ничего не выйдет, а если и выйдет, то не скоро, учитывая реакцию отца в воскресенье вечером. Но ребенку незачем это объяснять. Всему свое время. Вместо этого она говорит:
– Да, хорошо, но, может, лучше собрать их в сумку и отложить в уголок? Чтобы не разводить бардак.
В благодарность за доверие она прикрывает дверь, хоть и не до конца, пусть он побудет в столь дорогом ему уединении, ты мне – я тебе, и идет в спальню убрать в комод стопку чистого белья.
Она укладывает трусы в ящик, когда раздается шум машины. Спускается, и от нетерпения у нее неожиданно розовеют щеки, так ей хочется рассказать о крошке. Черт с ними, с анализами. Она скажет уже сегодня. Может, не сию секунду, а вечером. Может, она подаст аперитив, а он спросит, что у нас за праздник… Ступенька скрипит у нее под ногами, но ей не до того. Она кладет руку на живот. Нет, не надо никакого аперитива, она не станет откладывать.
Он уже запер замок, швырнул портфель на пол и прижался носом к маленькому окошку в верхней части двери. К Сандрине он не оборачивается и вместо приветствия цедит сквозь зубы:
– Сука.
Она застывает на месте, под лестницей.
– Вот сука! – повторяет он. – Она, блять, и в тот раз неделями… да какое неделями – месяцами торчала перед домом в своей жестянке.
По крайней мере, он говорит не о ней, думает Сандрина, но о ком?
С ошалелым видом она приближается к нему, прижав руку к животу и недоумевая, а он наконец поворачивается, оглядывает ее сверху вниз с упреком и говорит:
– Ты растолстела.
Он говорит: «Ты растолстела» – и ей снова двенадцать лет. Слишком толстая, с чересчур толстой задницей; тело – ее враг, оно расползается, выводит ее из спасительной незаметности, которая могла бы ее защитить; мужчины на улице ее оскорбляют и лапают; голова втянута в плечи. Но он-то, он… Он любит ее такую, как она есть, и она это знает, он всегда ей так и говорит; он подсовывает ей сыр, запрещает соблюдать диету и лишь иногда, изредка делает ей замечание – как сегодня, сейчас.
Сандрина опускает голову, она не знает, что сказать, она никогда не знает, что сказать, да и в любом случае, когда он такой, лучше промолчать.
– Ты что, умрешь, если оденешься по-другому?
Это правда, она всегда одевается одинаково, тут не поспоришь. Она сосредоточивается на своих тапочках, считает плитки, попавшие в поле зрения, и ждет, когда это пройдет.
– Я купил тебе блузку, я покупаю тебе одежду, но нет, ты предпочитаешь свои шмотки, ты так рисуешься, да? Выпендриваешься?
Шесть, семь, восемь плиток. Сандрина не понимает: она одевается слишком строго или слишком однообразно? Или ходит не в том, что он купил? Но она знает, что спрашивать бесполезно.
Девять, десять, одиннадцать…
Звенит дверной звонок, и Сандрина про себя говорит большое спасибо тому, кто позвонил, кто бы это ни был.
Это она, та самая женщина из полиции. Значит, это о ней он говорил. Это она помешала им вернуться к нормальной жизни, разозлила его, и он прав, она, эта стерва, испортила им вечер.
Полицейская не намерена войти, вторгнуться к ним, нет. Она застывает на пороге и, опершись локтем о кирпичную стену в нескольких сантиметрах от звонка, чешет в затылке, пропуская волосы сквозь пальцы. Ехидная, вот еще одно слово, которое не каждый день слетает с языка, эта полицейская – ехидная, слишком раскованная и провоцирующая. Она говорит:
– Да я только зашла взглянуть, как вы тут. Мальчик, и все такое. – Затем она просовывает голову внутрь, и тон ее становится серьезным: – Здравствуйте, Сандрина. Надеюсь, у вас все хорошо?
Сандрина не отвечает. Ее муж оборачивается и так же пристально, как полицейская, смотрит на нее. Сандрина чувствует, что ей надо ответить враждебно – поддержать мужа, показать, что она на его стороне, но она молчит.
Незваная гостья слегка кивает; можно подумать, она понимает все без слов.
– Как малыш? Он дома? Я звонила Маркесам, они сказали, что вы забрали его из школы.
Ее муж сохраняет спокойствие. Кулаки сжимаются так, что белеют косточки пальцев, но он сохраняет спокойствие; он только громко бросает Сандрине:
– Ты сказала ему спуститься?
Приказ достигает второго этажа. Матиас идет вниз, легкие ножки шагают по ступенькам. Он останавливается на