Грех - Паскуале Феста-Кампаниле
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
*
Никогда еще не наслаждался такой роскошью. У меня есть своя комната, моюсь в прекрасной ванне, пишу в кабинете, читаю в большом зале, прогуливаюсь под портиком либо в саду.
Социальная жизнь происходит на кухне, куда я около одиннадцати заглядываю к Марии, буквально на пару минут; долго не задерживаюсь, поскольку, как я заметил, ей не по душе запанибратство с человеком, которого она считает «барином». В ней живо чувство феодальной табели о рангах, им она руководствуется: каждый должен знать свое место, она – среди вассалов, я – в числе господ. В те несколько минут, что я провожу с ней на кухне, она выказывает чувство чрезвычайного ко мне расположения, по-матерински нежна, с тем оттенком удивительной заботливости, смысл которого только сейчас до меня доходит: это не материнская нежность к сыну, а забота старой няньки о барчуке.
Ровно в пять вечера Мария уходит домой.
Штауфер возвращается примерно в это же время. Ужинаем мы рано, на террасе, которая является продолжением столовой под открытым небом. Еще светло, но долгий закат и продолжительный ясный вечер уже через пару часов переходят в ночь. Я волен в любое время отправиться спать или читать, но могу задержаться и поболтать с профессором. Он пропускает пару рюмочек граппы, я же учусь потягивать ее маленькими глотками, не закашливаясь. Говорим мы очень мало. По общему сговору не зажигаем свет; остаемся на террасе, покуда мало-помалу не становимся друг для друга непроницаемой тенью на фоне усыпанного звездами неба.
– Сколько вам лет, дон Рино? – неожиданно спрашивает он. Тот факт, что мне двадцать семь, а ему пятьдесят два, поражает его, как небесное откровение. Вслед за этим смеется: сколь опасные, однако, глубины открываются в столь поздний час ночи в столь заурядных вещах.
Тишину пронизывают разноголосые звуки: шелест листьев, скрипучее дерево, мелкие животные, вышедшие на охоту, хищные птицы, собаки, лающие в темноте; человеческих звуков, даже прислушавшись, не слышно: ни голоса, ни шагов, ни даже тех приглушенных горами звуков, которые долетают сюда и неопровержимо свидетельствуют, что где-то на высоте ходят солдатские патрули, охотники за другими солдатами.
– У меня была дочь, вы не в курсе? Она умерла, – говорит Штауфер после длительного молчания.
Слышится крик совы. От нечего делать говорим о предрассудках: считается, что сова – предвестница несчастья, говорит он, это обусловлено ее криком, пронзительным и потусторонним. В давние времена, замечаю я, у крестьян ночная пора была связана со страшными тайнами, с призраками, ведьмами: крик совы сулил неудачу.
Встаем, собираясь по кроватям. Мы уже распрощались, и вдруг я слышу его глубокий голос:
– У нее был туберкулез. Я купил этот дом ради нее, но скончалась она на вилле «Маргарита».
Рукой показывает в сторону клиники. Не дожидаясь моего ответа, поворачивается и едва различимым в кромешной тьме движением другой руки прощается и исчезает в доме.
*
Выписываясь из госпиталя, я оставил Донате записку. Я ждал ее. Должен сказать, что ждать ее стало моим постоянным, чуть ли не главным занятием. Все прочее – перевод, чтение, болтовня с Марией, вечера со Штауфером – все это лишь отвлекало меня, слегка облегчая ожидание.
Сегодня она пришла, расположилась в зале у камина, в кресле, для которого я нашел идеальное место сразу по прибытии сюда. Мария, встретившая ее и проводившая в гостиную, пошла приготовить кофе. Доната ее знает, бывала здесь неоднократно. Обошла мои комнаты, убедилась, что у меня все есть. Зашла в том числе в спальню, увидела на крючке за дверью мой больничный халат, разгладила складки на нем, оправила воротничок, накинув халат на плечики – так он не помнется.
Поднимала глаза на меня, лишь когда была уверена, что наши взгляды не пересекутся. Я поступал точно так же. Пока она пила свой кофе, сидя на краешке кресла, вся подобранная, как полагается светской даме во время визита, я потихоньку впадал в обычную для себя застенчивость и проистекающую из нее неловкость. Кладя ей сахар, опрокинул чашечку, которая не разбилась, но пролилась на ковер.
*
Оба сына Марии призваны на войну. Одного оставили на плоскогорье, другого отправили в Карсо[16]. С виду она больше волнуется о том, который воюет вдали от дома, о другом заботится меньше.
– Так он же рядом с домом, – говорит она, словно одного этого обстоятельства достаточно, чтобы оберечь ее сына. Беда случается в дальних краях, а тут, в своих горах, ее Джино под надежной защитой; если что, не приведи Господи, то достанется перво-наперво тем, кто нездешний.
Она рассказывает мне об одном из своих братьев, погибшем при Адуа в войне 96-го года[17]. «В Африке», – уточняет она с оскорбленным видом: в своем ли уме те командиры, которые посылают парня-горца воевать в пустыню? В ее представлении Эфиопия – это Сахара, и ее до глубины души оскорбляет тот факт, что ее брат погиб в горячих песках, а не в заснеженных горах.
*
Вечером Штауфер возобновил разговор о своей дочери. Он вернулся домой поздно, усталый. За едой немного отошел, и мы разговорились о предначертании. Луны не было, и сгущавшаяся темнота понемногу свела на нет все наши слова.
Перед тем как проститься на ночь, профессор сказал мне:
– Было время, когда я мнил себя чуть ли не богом. Мне всегда было известно, чтó лучше для других. Вместо того чтобы излечить ее, я ее погубил. Что называется, залечил. Измотал лечением, вместо того чтобы дать прожить в удовольствие отпущенную ей жизнь. Но это я понял задним числом.
Он говорит с трудом, рублеными фразами, свидетельствующими, что это – его настоящее горе.
– Полагаю, это был эгоизм. Я не хотел ее лишиться и в то же время хотел жить с чистой совестью, что сделал все, что в моих силах, чтобы ее спасти.
*
Из окна кабинета я увидел Донату, вынырнувшую из леса. Она меня тоже заметила и знаком показала, чтобы шел открывать. Она запыхалась. От виллы «Маргарита» до нас чуть меньше километра, но она не шла, а бежала. Почему? Потому, что на свидание со мной ей хочется мчаться, и она