Грех - Паскуале Феста-Кампаниле
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это не амулет и не памятная вещица, напоминающая о ней (на днях отошлю его в санаторий), это – инструмент. Он помогает мне в минуты мучительного перехода из небытия к жизни. Я считаю это своим вторым рождением (чувствами и умом понимаю, что смерть меня забрала, а теперь возвращает): брелок воистину жизнетворный. Он помогает мне выразить силу, с какой я стремлюсь поправиться, и я сжимаю его до посинения пальцев.
Он конической формы, закругленный с обоих концов. Тонкий конец немного шероховат, потому что с этой стороны был оправлен золотом и крепился к кольцу для ключей. Остальная поверхность гладкая. Преобладающий цвет – желтый с красными прожилками. На просвет можно увидеть узоры, образованные сочетанием основных цветов или же их контрастом. Такую штуковину приятно держать в руке, ее можно подолгу рассматривать.
Еще несколько перевязок, и я попрошу сестру Гортензию отправить его на виллу «Маргарита».
*
До полного выздоровления еще далеко, но врачи из госпиталя и профессор Штауфер говорят, что я иду на поправку. Я этому верю, потому что стал испытывать чувство голода. Манной каши и супчика мне уже не хватает.
Сегодня мне разрешили встать. Опираясь на палку и пошатываясь, я обошел товарищей по палате. Нас осталось трое, койка рядом с моей пустует. Перемолвился парой-тройкой слов с пехотным поручиком, которому ампутировали ногу; другой больной почти все время спит, как было со мной несколько дней назад. У него огнестрельное ранение в живот.
Кончиками пальцев прикоснулся к цветку герани.
*
Лечение раны – прекрасное средство от дурных мыслей: боль их уничтожает. Правда, она уничтожает и мыслительные способности. Самосознание сводится к болевому спазму, последние искорки разума меркнут. Эта боль похожа на кратковременную смерть.
Я бы мог ее избежать. Мне предлагали анестезию, но в первый раз я сказал, что обойдусь, и до сих пор продолжаю. Я знаю, что боль не имеет права на существование, что она бесполезна и не заслуженна, но тем не менее я решил, что два-три раза в неделю буду подвергать себя этой пытке. Я задавался вопросом, к чему это, – пока до меня не дошло, что способ самонаказания найден.
Дошел я до этого унизительного понимания потому, что сегодня утром разрешил себе думать о Донате сколько душе угодно, до тех пор пока за мной не придут; ладно, можешь грешить, говорил я себе, перевязка сотрет все твои грехи, будет тебе заодно и наказанием, и отпущением. В следующий раз попрошу сделать анестезию.
Меня привезли в палату в кровати на колесиках. Открываю глаза и вижу сидящую рядом Донату. Она пробормотала слова извинения, сказала, что тотчас уйдет; забежала отыскать свой брелок, он ей очень дорог. Я разомкнул пальцы свисавшей с кровати руки, янтарный конус выпал и покатился по полу. Она подобрала его; он еще хранил тепло моей ладони и был мокрым от пота.
Я поднял руку, чтобы извиниться (говорить я еще не мог), она же поняла мой жест как приглашение остаться. Приподняла меня, вращая рукоятку на больничной кровати, и помогла попить.
Мы смотрели друг на друга. Она смущенно улыбалась. Сказала, словно отвечая на мой вопрос, что состояние ее улучшается.
– Перестала кашлять кровью. Штауфер, и тот не верит, говорит, раз я поправляюсь, значит есть что-то, ради чего мне хочется жить.
Она не упорствует в неприкрытом шантаже (дескать, если любовь ко мне ее исцеляет, отчего же я ее отвергаю?), не хочет обременять меня трудными вопросами.
Штауфер привел ее сюда однажды, только в тот раз, и все. Профессор крайне осторожен. Насколько я помню, он не позволил ей тогда оставаться более десяти минут. О последующих ее визитах он ничего не знает.
К Донате вернулась былая самоуверенность, тот непревзойденный вид, когда ей кажется естественным, что любое ее желание безоговорочно будет исполнено.
– Я ведь не прошу тебя больше того, что было, – заявляет она. – Ты же соглашался ранее проводить со мной полчаса ежедневно, отчего же нельзя теперь?
Она ждет моего ответа, и уверенность ее крепнет; вижу, до боли в суставах сжимает янтарный брелок. Мне этот жест известен.
Положа руку на сердце, мог я ей отказать? Ясно, что не любовь продлевает ей жизнь, но так же ясно, что она в это верит. Говорит, что за время моего отсутствия она была умницей: запретила себе думать, что мой отказ – окончательный, напротив, горячо уверовала, что мы еще встретимся, и поэтому ее состояние с каждым днем становилось лучше.
Она уходит, потому что уже стемнело, боится, что в клинике хватятся и заметят ее отсутствие. С порога посылает мне воздушный поцелуй.
– Здорово, что она сегодня пришла, – говорит мне поручик-пехотинец. Лежа на другой половине палаты, он ни слова не слышал из нашего приглушенного разговора. – А то я, знаешь ли, заметил, что ты нервничаешь.
9
Я пробыл в госпитале еще два дня. В первый раз, когда она пришла, я был в постели, в следующий раз – прогуливался по коридору. Стоять рядом с ней – совсем не то же самое, что смотреть на нее лежа в постели. Мы ходили медленно, друг подле друга. Сталкиваясь в коридоре с другими такими же выздоравливающими, я чувствовал себя и неловко, и гордо. Облик Донаты, ее вид – полная противоположность нашему: нашим больничным халатам, тапочкам, небритым лицам и запаху лизоформа. Она отметила, что у меня изменилось лицо: из заострившегося и изможденного стало округлым. «Ты розовощек, как младенец!»
Замечания по части моей персоны всегда меня смущают. Чувствую, что краснею. Она же смотрит на мои пылающие щеки и одобрительно улыбается, словно получила знак, внушающий ей уверенность: это я, и я нисколечко не изменился.
В эти странные дни мы ни разу не затронули тему наших отношений: нас сдерживает присутствие посторонних, невозможность уединиться. Хотя настоящая причина все же кроется в другом: мы оба чувствуем, что наши отношения настолько зыбкие, что попробуй мы конкретизировать их, как их не станет. Поэтому мы пока принимаем их такими, как они есть, гуляя, как двое старых друзей, по коридору и разговаривая о невыносимой жаре, о Доротее, покинувшей санаторий, о том, куда я поеду на две недели в отпуск, который мне полагается после госпиталя. О главном – ни слова.
Трудное время: сила чувств и сознание вины терзают меня в одинаковой мере. В