Грех - Паскуале Феста-Кампаниле
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бывают, наоборот, минуты, когда она тонет в бездне горьких раздумий.
– О чем ты думаешь?
– Ни о чем. Но если видишь, что я улетаю, окликни меня, пожалуйста.
Я понимаю, что «улетает» она, по ее словам, в ту «черную думу», от которой пытается отмахнуться в течение дня, но стоит дать хоть малое послабление, как она «улетает» снова.
Мы припадаем друг к другу, вокруг нас – кромешный мрак и полная безысходность. Необузданность в сексе – единственное в нашем распоряжении средство борьбы с неминуемым будущим.
*
С тяжелым сердцем наблюдаю, как она украдкой выскальзывает за дверь и уходит, чтобы успеть в клинику до темноты. Куда отрадней было бы, если бы она оставалась здесь на ночь, постоянно, если бы я мог разделить с ней свою жизнь: есть вместе, спать вместе, по утрам просыпаться, а вечерами засыпать в объятиях с ней.
Когда же она уходит, я выхожу из комнаты со стойким запахом ее духов и, словно для того, чтобы стряхнуть с себя бремя нежности, иду колоть дрова под навес за домом или мотыжить растения в саду.
Сегодня потею и пыхчу на работах, как вдруг теряю на миг чувство места и времени: что я тут делаю, в чужом доме, в форме армейского офицера, только что выпустившего из объятий женщину? Я был всем, кем угодно, только не священником, каковым являюсь. Я рванулся бежать: бросить в ранец книги, бритву, зубную щетку и вперед, на вершины.
– Вы? Здесь?
– Так точно, господин майор, прибыл на пару дней раньше положенного срока, с вашего разрешения.
Но, возможно, прибыть в расположение батальона досрочно тоже является нарушением правил.
Я и вправду ворвался в комнату, распахнул дверцы шкафа. Тут восстала другая сторона моей жизни: не военная, а любовная. Как можно уйти раньше срока, бросить ее в пучину черных мыслей, куда она «улетает», как можно никогда ее не увидеть? Ее халат, висевший рядом с моим кителем, острее всего хранил запах ее духов, въевшийся в воздух; он не выветривается, сколько ни держи распахнутым окно. Вдобавок она вечно ухитряется забыть у меня какую-нибудь мелочь: то перчатку, то вышитый платок, то бусы, то что-нибудь из своих принадлежностей, которые реконструируют ее присутствие в этой комнате и продлевают его до завтра, пока она не объявится сама.
Бывают минуты, когда я смотрю на нее с безотчетным чувством обиды, какое, помнится, испытал по отношению к Еве, когда на уроке катехизиса нам рассказали о первородном грехе. Это ведь она взяла яблоко, она дала его Адаму. Безусловно, я несправедлив: вина наша общая, моя в той же степени, что и ее. Ведь стоит ей возникнуть на пороге, и я, как безумец, сжимаю ее в объятиях, ищу тепла ее плоти. Она шепчет мне банальные слова, которые говорят друг другу влюбленные, шепчет про мои глаза и губы, считая их красивыми. Я, увы, из всех этих сладостных слов любви неспособен произнести ни единого. Непреодолимая робость, отсутствие навыка, чувство смешного меня парализуют. Доната считает, что я ко всему отношусь слишком серьезно, а любовь, мол, штука веселая и легкомысленная. Она может часто и подолгу говорить о всяких пустяках, смеяться над собой, надо мной. Я – нет, я как зачарованный слушаю и в то же время другой половиной своей головы пересчитываю оставшиеся нам дни, пробегаю мысленно счастливое, светлое настоящее и драпирую его тенью ожидающего нас страшного будущего.
*
Каждый раз после секса Доната соскальзывает с постели и закрывается в ванной. Возвращаясь, опрыскивает простыни духами: не выносит телесных запахов. Она в прямом, а не в переносном смысле обитает в душистом облаке из дорогостоящих капель, приплывающем в наши края с французских берегов. Когда я уже не в состоянии выносить запах духов, открываю окно и дышу свежим воздухом.
Понесло запахом сосновой смолы, Доната закашлялась. Я немедленно закрываю окно. Она утверждает, что ей холодно, несмотря на то, что сейчас самое жаркое время года. Больше того, утверждает, что отморозила мизинец на левой ноге. Это всего лишь мозоль. Она в ужасе: мозоль? Страшней мозоли ничего не бывает. А вот если бы палец был отморожен…
Я ей рассказываю, как в детстве, отморозив палец, плакал от боли. То на руках, то на ногах в отмороженных местах появлялись волдыри, которые лопались и превращались в раны. Мама накладывала повязку, но когда снимала ее, сдиралась и корочка, затянувшая рану. Тогда она стала подкладывать под бинт пленочку луковой чешуи.
– Что такое луковая чешуя?
Я объясняю ей, что это тонкая, полупрозрачная кожица, которая покрывает луковичный лист, как чешуя рыбу. Эта растительная пленка не давала бинту прилипнуть к ране, и та вскоре заживала.
Она принимает слишком близко к сердцу мое бедняцкое детство. Терпеть не могу, когда меня жалеют; говорю ей, что я был не самым бедным в деревне: в нашем доме всегда было что поесть. С другой стороны, я и сейчас беден, и мне нравится быть таким.
– А как же я? Неужели ты хочешь, чтобы и я была бедной?
Да нет же! Пусть будет такая, какая есть. Богатство, как цвет волос или глаз, к лицу ей, оно ей единосущно.
*
Я заметил, что лучшие минуты наших встреч Доната откладывает в памяти, выстраивая таким образом идеальную историю любви, которую она будет пересказывать себе, оставшись одна как перст. Ей нипочем кашель, который вернулся и в последнее время терзает ее все чаще и чаще; она не обращает внимания на мелкие убожества физической любви; отметает даже некоторые из моих слов, когда они не заслуживают того, чтобы их помнить. Я это знаю потому, что она сама говорит: «Эти слова я бы предпочла забыть», – и ей это удается.
Она убеждена, что большая любовь (а наша, по ее мнению, именно такая) является оправданием жизни. Ее скоро не станет, но в силу того факта, что она любила, ее жизнь будет считаться прожитой не напрасно. Когда я вижу, как она по капле откладывает в памяти минуты, которые у нее считаются наивысшими (она даже записывает их в свой дневник), отдаваясь сиюминутному наслаждению и тому огромному