Проклятая картина Крамского - Екатерина Лесина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пусть завидуют.
«Противо опасений моих, родители моего дорогого Давида, которого я люблю всем сердцем и не устаю благодарить господа, что дозволил он нам соединить судьбы, приняли меня ласково…»
От этой ласки плечи ломило.
Сидеть следовало прямо, по линеечке. И первые дни графиня самолично эту линеечку к спине приставляла, а всякий раз, когда Матрене случалось отклониться, позабывшись, делала ей замечание.
«…и дабы не опозорила я благородное семейство, наняли мне учителей, с тем чтобы возместить пробелы в моем образовании».
Графиня Бестужева как-то невзначай, но так, чтоб Матрена Саввишна услышала всенепременно, обронила, что этого образования вовсе и не существует.
Обидно.
«…отныне каждый свой день провожу я в трудах, постигая многочисленные науки…»
Говоря по правде, оные науки, не все, но многие, Матрена полагала бесполезными. Вот к чему ей знать, о чем писали древнегреческие философы? И уж тем паче читать труды их, которые казались невыносимо скучными… Вот музицирование или живопись – дело иное. Или вот танцы… Танцевать Матрене Саввишне нравилось, тем паче что наставник не уставал ее расхваливать.
Природная грация.
Чувство ритма… слух… Правда, графиня при тех похвалах морщилась, приговаривая, что в том Матрениной заслуги нет. Злится… Ну и пускай.
Пусть вовсе на яд изойдет, ничего-то она не сделает.
Уходит ее время. И пусть пудрится графиня, пусть мажет лицо кремами, а все равно некуда ей деваться. Пролетели ее годы, старость не за горами. Правда, она-то себя старухою вовсе не чувствует. Вырядится да по визитам, по подругам… К кому на чай, кому – в салон… балы, комитеты какие-то… а Матрена из дому и шагу ступить не может.
Не готова она.
Завидует старуха. Молодости завидует. Красоте. Небось рядом с Матреной сама она глядится на все свои годы, а то и с излишком… и стоит Матрене выйти в люди, как заговорят уже о ней, а не об Ольге Бестужевой… И потому свекровь тянет время, выискивает недостатки…
Пускай.
Матрена столько вытерпела и потерпит еще малость… В конце концов, намедни сама старуха сокрушалась, что слухи о Давидовой женитьбе расползлись. И что говорят всякое, а значит, нет у нее иного выходу, кроме как невестку обществу представить.
И сердце обмирало от одной мысли о том, как оно будет…
«…в самом ближайшем времени обещано было мне, что буду я представлена не только близким друзьям и родственникам, но и всему Петербуржскому свету, что есть величайшая для меня честь».
Матрена отложила перо и размяла пальцы.
…Ах, сколько раз воображение ее рисовало, как это случится… первый бал… Невозможная мечта для холопки. А он уж близок…
– Вы опять отвлекаетесь, милочка. – Графиня, как всегда, вошла именно в неудобный момент. Чего ей стоило появиться мгновением раньше? Порой у Матрены складывалось впечатление, что старуха самым бесчестным образом следит за ней.
– Я письмо закончила, – сказала она, мило улыбнувшись. – Жду, пока чернила высохнут…
– Как-то скупо вы отписались…
– К сожалению, моя сестра не очень грамотна. Ей тяжело читать пространные послания…
…Да и вряд ли поймет она хоть что-нибудь. Всегда-то была примитивна, если не сказать ограниченна. И ответ на послание свое Матрена вряд ли получит. К счастью.
Вовсе не интересно ей, как у Аксиньи дела…
Как-нибудь…
Графиня больше ничего не сказала. Постояла. И вышла… Зачем приходила? Затем ли, чтобы уязвить Матрену?
Пускай.
Все равно ничего она не сделает. А что до писем, то, раз уж с малой своей корреспонденцией Матрена разобралась, то и имеет свободную минутку, дабы уделить время журналам. Петербуржская мода переменчива, и женщина, которая пренебрегает сей малой работой, рискует оказаться вне общества…
Да и что там говорить.
Журналы Матрена любила всей своей душой…
Еще никогда прежде Давид не чувствовал себя настолько неудобно.
И зачем он вовсе согласился на эту встречу?
Матушка… Конечно, матушка с ее тихим голосом, с ее даром убеждения… Как можно устоять? А ныне он понимал, что вновь попался в ловушку ее слов. С другой стороны, разве не права она в том, что Давид обязан объясниться? Разве не было бы трусостью, неблагодарностью черной с его стороны отказать Амалии в таком малом? И теперь, явившись пред ясные очи ее, он одновременно ощущал себя и героем, и последним подлецом.
Если бы она упрекала…
Если бы требовала… Хотя, конечно, разве имела права она требовать? Но тогда бы Давид нашелся с ответом. Он рассказал бы и о том, что испытывал к Амалии лишь дружеское расположение, которое по незнанию принимал за чувство более яркое, но ныне, встретив ту единственную, которая всецело занимала его мысли, понял, что меж дружбой и любовью пропасть лежит.
Он готовил целую речь, но…
Кому она была нужна?
Амалия появилась вовремя. Она всегда отличалась неженской пунктуальностью, которая и в прежние времена весьма Давиду импонировала. Ныне он и вовсе был благодарен ей за избавление его от тягостного ожидания…
– Ты все так же прелестна, – сказал он, поцеловав бледную руку.
– А ты все так же льстишь, – ответила Амалия.
Она никогда-то не была красавицей, ни в детстве, ни в девичестве, которое, следовало признать, несколько затянулось. В мире, где в моду вошла томная бледность, ее невысокий рост и явная полнота лишали Амалию всякой надежды на звание красавицы. Но все же… Было что-то такое в простоватом ее лице, в чертах его мягких, что приковывало взгляд.
Веснушки?
Было время, когда она мужественно боролась с ними, что ромашковой мазью, что цинковыми белилами, от которых кожа ее делалась сухою и шершавой… Она сама жаловалась, при том смеясь над собственной глупостью.
Пожалуй, это и привлекало.
Некрупные, чуть навыкате, глаза непонятного сине-зеленого цвета, не мягкий, будто слегка расплывшийся рот, не нос курносый, а ее готовность признать свое несовершенство. И пошутить над ним столь же язвительно, сколь шутила она над прочими, куда более идеальными особами, высмеивая уже их стремление к совершенству… И было время, когда Давид охотно смеялся с нею.
– Что ж ты молчишь? – Она заговорила первой.
Шла Амалия неспешным шагом, и свет, падая сквозь кружево зонта, ложился на лицо ее, на плечи удивительными узорами.