К другому берегу - Евгения Перова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Как я устала! Этот омут, он не отпускает, держит…
– Я знаю. Это пройдет. Мы справимся.
– Знаешь, мне иногда так страшно…
– Ну что ты, маленький, чего ты боишься?
– Мне сон снился…
– Какой?
– Так ужасно. Сначала все мирно – мы сидим с тобой, чай пьем. Уютно, тепло. Потом я начинаю просыпаться – во сне. И все постепенно тает: стены, стол с чашками, ты. И я понимаю, что все это – яркое, живое, радостное – мне только снилось, а на самом деле я лежу на дне, в толще черной воды, и сон этот – смертный.
– Господи, Марина!
– А сегодня это наяву было.
– Как наяву?
– Вот сейчас, когда я испугалась.
– И как?
– Знаешь, так странно, будто реальность начинает расползаться – плывет, двоится, тает как горячий воздух над асфальтом. И открывается все другое, страшное. И опять я на дне, в омуте…
Лёшка обнял ее так, что затрещали косточки, защищая от этого темного хаоса, вползающего в душу, от нее самой, себя потерявшей.
– Ведь я же существую, правда? Я живая, да?
– Ты живая, ты есть, мы с тобой вместе, я не дам тебе пропасть, все будет хорошо, все будет хорошо, все пройдет. Все пройдет. Я тебя вытащу! Вытащу…
Долго целовал, гладил по голове, а потом все-таки спросил – уж больно жалко было ее «долгих» лунных волос:
– А косу ты давно отстригла?
– Это я на сороковой день. После Дымарика. Тоже сон приснился: как будто мы с ним едем в машине, я хочу выйти – вышла, а распущенные волосы дверцей прихлопнуло, держит. Я кричу ему: дверцу открой, не видишь – волосы прищемило! А он смотрит и на газ нажимает. Ну, проснулась, подошла к зеркалу. И обкорнала. Потом парикмахерша ругалась.
– Жалко…
– Ничего, отрастут.
«Это Дымарик ее держит, – решил Лёшка. – То за волосы держал, а теперь так. Жить ей не дает, не пускает. И оттуда достал – из прошлого. Из омута».
– Если бы можно было начать все с чистого листа, – тихо сказала Марина. – Если бы забыть все! Я думала: та прежняя Марина осталась в омуте. А я – новая, другая. Нет, она все равно во мне.
Она словно читала его мысли.
– Марин, это невозможно. Придется так и жить с этим грузом, что делать. И хочешь, да не забудешь.
У него мелькнула мысль: может, рассказать ей? И станет легче? Или не станет? Мало ей, так еще и он свой груз добавит! Свой омут. А, хватит разговоров! К черту!
Он опрокинул ее на спину и поцеловал. А дальше уже ничего не видел, не помнил, только чувствовал, как отзывается она на любое его прикосновение. И любил ее, как в последний раз, неизвестно кому доказывая: это моя женщина. Моя. Моя… И когда она закричала, выгнувшись под ним – понял, что победил. Моя женщина. Глядя на него из-под полуприкрытых век, еще вздрагивая всем телом, Марина простонала:
– Что ты со мной делаешь?..
Нависая над ней, опираясь на руки, мокрый, задыхающийся – прошептал:
– То-то же! – поцеловал и рухнул рядом, а потом, отдышавшись, сказал: – Знаю я, что с тобой делать! Тебя надо из постели не выпускать, чтобы лишних глупостей не думала! Ай!
Марина его укусила.
Заснуть Леший опять долго не мог: ветер разогнал тучи, и луна светила в окно, заливая комнату белесым светом, а встать и прикрыть штору было лень. Все думались медленные, печальные думы: ладно, пусть будет как есть! Может, Марина пока и не любит его, а просто цепляется слабыми руками, спасаясь из черного омута. Неважно, что движет ею: страх, одиночество, вина, жажда жизни, отчаянье, жалость, благодарность… Неважно! Все равно. Лишь бы была. Лишь бы дышала рядом – теплая, сладкая, близкая, родная… единственная. И постепенно от этих мыслей на Лешего навалилась такая тоска, такая черная мгла! Черная мгла, черная тень прошлого. Вспомнил вдруг: потому что очень больно карп становится драконом! Да, больно.
Леший знал: эта тоска, крепкая, как царская водка, мучает его еще и оттого, что ушел утренний живописный раж – все прошло, пока он разбирался с Мариной. У него бывали порой такие творческие припадки, когда – умри все живое! – ему нужны были только кисти и краски, и Леший писал, пока не начинал уже просто валиться от усталости. Не всегда в результате получались какие-то шедевры, но иногда очень даже приличные работы. Он знал сам про себя, что он вовсе не Левитан и не Репин, но художник хороший, профессионал – его работы неплохо покупались в Измайлове и в салонах, и он много работал, не дожидаясь, когда на него снизойдет вдохновение: шел и писал то, что видел, без особенного упоения или страсти. Просто работа. Писал он вполне реалистичные портреты, среднерусские пейзажи и натюрморты – особенно хорошо у него получалось прозрачное стекло, да и свет он умел передать как никто.
Леший всегда отталкивался от натуры, но теперь его вдруг стали мучить видения каких-то странных, даже несколько сюрреалистичных картинок, необычайно ярких. Началось это еще в деревне. И этот нелепый сон, приснившийся в поезде, про карпа-дракона, все время стоял перед глазами, требуя воплощения на холсте. Но сейчас ничего нигде не возникало и не мерещилось. Вообще не хотелось писать. Совсем. Такое тоже бывало, и это мучительное состояние он переживал очень тяжело, придумывая себе массу срочных дел, а если их не находилось, мог часами уныло валяться на диване, без конца наигрывая на гитаре одну и ту же мелодию, пока мать, наконец, не устраивала ему скандал.
Леший вздохнул и мрачно подумал, что теперь придется как-то объяснять Марине, почему он не хочет ее рисовать, после того, как столько приставал к ней с позированием, а то она опять подумает что-нибудь эдакое. Боже, какая тоска! Ему захотелось взвыть, как волку, и он с силой сжал пальцы в кулак, вонзив ногти в ладонь. Марина вдруг забормотала что-то, повернулась, прижалась к нему мягким теплым телом, обняла и спросила совершенно сонным голосом:
– Зачем ты грустишь, а?
– Затем, что всякий зверь после наслаждения печален. Об этом должна знать даже такая мелкая зверушка, как ты.
– Сам ты зверушка…
Она опять заснула и даже легонько захрапела – очень смешно и трогательно, заставив Лёшку тут же умилиться. Но рука Марины, лежащая у него на груди, ожила – он взглянул: глаза закрыты, дышит ровно… Спит? Спит! А ее теплая ладошка, как маленький зверек, ползла по Лёшкиному телу, ощупывая пальцами и принюхиваясь: по груди, по плечу, потом опять вниз, к животу… Он напрягся, еще раз посмотрел, прислушался – да нет, спит! Спит – но губы шевелятся: шепчет что-то. Ее пальцы коснулись завитков волос внизу живота – он совсем перестал дышать, но рука снова скользнула выше и легла ковшиком ему на сердце, которое стучало уже так, что того гляди – выпрыгнет! Что ж такое-то?!
Под ладонью постепенно стало горячо, а сердце застучало реже, спокойней – а потом пальцы сжались горстью, как будто собрали что-то, и Марина, подтянув руку к своей груди, свернулась около него клубочком и замерла. А он вдруг осознал, что тоска-то – ушла! Нет ни капельки, ни зернышка, ни одной черной кляксы – ровный теплый свет в душе, словно Марина своей нежной рукой всю тоску собрала. Леший осторожно, чтобы не разбудить, взял ее руку, разогнул кулачок – сонная рука упала безвольно. Только с ладони всплыла и растаяла в серебряном от лунного света воздухе черная дымка. Леший обнял Марину, ткнулся носом в волосы – и когда же отрастут! Пахнет… надо же, никакой не осенью, а липой цветущей! Июль, жара, липы цветут, пчелы жужжат. Лето. Любовь.