Михаил Кузмин - Джон Э. Малмстад
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Столь же ненадежны могут быть и частные воспоминания людей, знавших Кузмина в 1910–1930-е годы (увы, все свидетели предшествующих этапов его жизненного пути давно скончались). Они охотно рассказывали о Кузмине, но привычка искажать воспоминания в угоду политической конъюнктуре в советских условиях 1960–1970-х годов была почти неизбежна, а просто капризы стареющей памяти тоже заставляют не слишком полагаться на их слова. Однажды Игорь Стравинский вспомнил современного философа, заметившего: «Когда Декарт произнес: „Я мыслю“, он мог быть в этом уверен; но к тому времени, когда он сказал: „Следовательно, я существую“, он уже полагался на свою память и мог бы быть ею обманут». Стравинский добавил: «Я принимаю это предупреждение!»[17]
Столь же ненадежным источником могут оказаться и любые собственноручные тексты Кузмина, даже дневниковые, даже тексты писем. Не говоря уже об общем законе, сформулированном некогда Тыняновым: «Есть документы парадные, и они врут, как люди»[18], строки Кузмина бывают обманывающими по множеству причин. Он может рассчитанно вводить в заблуждение читателя (и современника, и потомка), может отдаваться минутному настроению, может, зафиксировав нечто безразличное, ни словом не обмолвиться о важнейшем, может разыграть роль. Открывая парадную дверь, он выпускает правду с черного хода. И потому его письма, дневники, пометы также нуждаются в постоянной проверке всеми доступными ученому средствами.
И все-таки мы исходим из того, что облик художника принципиально может быть воссоздан прежде всего на основании его собственных произведений. Сколь бы интимны ни были записки Кузмина, они всегда что-то утаивают от постороннего взгляда, даже тогда, когда он, казалось бы, предельно откровенен. Однако в стихах спрятать что-либо оказывается почти невозможно, какими бы игровыми или стилизованными они ни казались читателю. Поэтому при воссоздании жизненного пути М. А. Кузмина мы прежде всего старались увидеть то его единство, которое определяется общими принципами творчества.
Еще Зноско-Боровский отчетливо сказал о противоречиях Кузмина: «…нас не удивит та спутанная смесь противоречивых сближений и соединений, которыми отмечен Кузмин. Те, кто знает его известный портрет, писанный К. Сомовым, представляют его себе в виде денди и модерниста; а многие помнят другую карточку, на которой Кузмин изображен в армяке, с длинной бородой. Эстет, поклонник формы в искусстве и чуть ли не учения „искусства для искусства“ — в представлении одних, для других он — приверженец и творец нравоучительной и тенденциозной литературы. Изящный стилизатор, жеманный маркиз в жизни и творчестве, он в то же время подлинный старообрядец, любитель деревенской, русской простоты»[19]. Но автор этих строк предпринял попытку, и достаточно удачную, определить основные черты творчества Кузмина и его художественной позиции, делающие этого писателя не скопищем противоречий, с трудом объединяемых в сознании читателя, а цельной творческой личностью, которая при всем многообразии и действительной антиномичности все же представляет собой совершенно определенное единство. Вслед за Зноско-Боровским и мы попытались представить себе жизнь Кузмина в искусстве как конструкцию, обладающую жесткими силовыми тягами, которые держат все разнородные составные части очень прочно, определяя каждому элементу его точное место. Если нам удалось справиться с этой задачей, то и книга может считаться достигшей своей цели.
В 1906 году Михаил Алексеевич Кузмин, уезжая от своих недавно обретенных в Петербурге друзей — Вяч. Иванова, К. А. Сомова, Л. С. Бакста — на лето в небольшой волжский городок Васильсурск, пообещал им написать нечто вроде автобиографии. 5 августа он сообщил в письме К. А. Сомову: «Я вытащил далеко уже запрятанный план Aimé Leboeuf, а покуда написал краткое вступление (40 стр.) к дневнику „Histoire édifiante de mes commencements“»[20].
Это вступление, довольно неожиданно помещенное в середине второй из сохранившихся тетрадок дневника[21], начинается обычной для автобиографии фразой: «Я родился 6 октября…», а далее следует неожиданное. Кузмин пишет «1872 года», затем зачеркивает, исправляет: «1875», а затем еще раз, уже карандашом, вписывает: «1874».
И в разных документах, собственноручно написанных Кузминым, год рождения довольно часто варьируется в пределах 1872–1877 годов.
К. Н. Суворова установила этот год точно — 1872-й[22], но для нас сейчас важна не столько точная дата рождения, сколько стремление Кузмина с самого начала мистифицировать даже своих ближайших друзей, придать своей жизни ореол загадочности, создавая одновременно впечатление полной искренности, расчетливо строить картину своей собственной биографии такой, какова она должна быть, а не такой, какой она была на самом деле[23].
Не только время рождения Кузмина послужило предметом мистификации, но отчасти и место. Он действительно, как не раз об этом писал, родился в Ярославле, но те, кто поверит его строкам: «За то, что вырос в Ярославле, / Свою судьбу благодарю» («Я знаю вас не понаслышке…», сборник «Вожатый»), — совершат ошибку, так как его увезли из Ярославля в Саратов в возрасте полутора лет и, насколько нам известно, «верхней Волги города» он не посещал, предпочитая им Нижегородскую губернию. Конструирование собственной биографии начиналось с детства, чтобы потом стать основой для замечательных стихотворений «Мои предки» и «В старые годы»: